Когда- то герой Стругацких предупреждал: «Разрушить старый мир, на его костях построить новый -это очень старая идея. Ни разу пока она не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушать, особенно легко приспосабливается к процессу разрушения, к жестокости и беспощадности, становится необходимым в этом процессе и непременно сохраняется, становится хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей. Ворон ворону глаз не выклюет, жестокостью жестокость не уничтожить. Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!» Это действительно самый верный рецепт - по крайней мере в таком разлезающемся по швам мире, который описан в «Гадких лебедях» и в котором жила Россия накануне перемен. Для двадцатых годились и более радикальные рецепты: «И ныне, гордые, составить два правила велели впредь: раз - победителей не славить, два - побежденных не жалеть». Эта позиция Ходасевича - не скажу, чтобы стопроцентно плодотворная, но цельная, - могла еще сработать в России послереволюционной; но в России постперестроечной ее надо было скорректировать. Жалеть побежденных, поскольку в их число автоматически попала вся страна, причем жалеть страстно, надрывно, до слез, чтобы хоть до кого-то достучаться. Что касается победителей - «не славить» их теперь уже мало. Их надо уничтожать, размазывать тонким слоем; ирония и жалость трансформировались в сардоническую насмешку и слезную сентиментальность. Поскольку совместить такие крайности в одном лице крайне сложно (удавалось, пожалуй, Гоголю да Зощенко, и оба заплатили за это душевным здоровьем), - в девяностые эта необходимая писательская ниша поделилась на две. Роли исполняли Виктор Пелевин и Людмила Петрушевская.
II.
У них много общего на внешнем, бытовом уровне: полный отказ от интервью и общения с поклонниками (Пелевин сделал несколько исключений после перехода в «Эксмо», Петрушевская один раз сходила на ток-шоу Шендеровича на «Свободе» и периодически выступает с творческими вечерами). Несомненный артистизм (вышедшее на пластинке авторское чтение Пелевина тому порукой, а как читает свои рэпы Петрушевская - слышали многие). Оба начинали со стихов (Петрушевская пишет их и сейчас, называя «строчками разной длины») - но это примета почти всех серьезных прозаиков. Оба известны замкнутостью, экстравагантностью и амбивалентным отношением к советскому прошлому, что выдает глубокие и незажившие детские травмы. Впрочем, «амбивалентность» - не совсем то слово. В общих чертах их реакция на девяностые годы выражается простой фразой: было плохо, а стало хуже. Или, как заметил Пелевин: «Главное ощущение от перемен одно: отчаяние вызывает не смена законов, по которым приходится жить, а то, что исчезает само психическое пространство, где раньше протекала жизнь. Люди, которые годами мечтали о глотке свежего воздуха, вдруг почувствовали себя золотыми рыбками из разбитого аквариума. Так же как Миранду в романе Фаулза тупая и непонятная сила вырвала их из мира, где были сосредоточены все ценности и смысл, и бросила в холодную пустоту. Выяснилось, что чеховский вишневый сад мутировал, но все-таки выжил за гулаговским забором, а его пересаженные в кухонные горшки ветви каждую весну давали по нескольку бледных цветов. А сейчас меняется сам климат. Вишня в России, похоже, больше не будет расти».
Неважно, хороша или плоха эта ситуация (неизбежное вообще вряд ли подлежит моральным оценкам). Важно для начала ее отрефлексировать, отбросив ничего не значащие термины вроде «гласности» или «капитализма». Два лучших писателя девяностых (не сбавившие оборотов и в нулевых) четко поделили обязанности: всякому литератору никуда не деться от роли врача для социума, сколько бы мы ни повторяли сомнительную фразу Герцена: «Мы не врачи, мы боль». Боли и без нас хватает. Пелевин виртуозно ставил диагнозы. Петрушевская лечила то, что еще можно вылечить.