Немецкий просветитель Лессинг обосновал иной тип эпиграммы. Свои наблюдения он проводил в XVIII веке, но материалом ему служило творчество многих эпиграмматистов, начиная с Марциала. Идеалом эпиграммы Лессинг считал эпиграмматическую сказку (от французского термина conte 'epigrammatique). Он обратил внимание, что она обладает мини-сюжетом, чем несколько напоминает басню. Однако между эпиграмматической сказкой и басней существует различие: композиционно той и другой свойственно двухчастное построение, но в басне вторая часть логически вытекает из первой (вспомним хотя бы эзоповский сюжет с вороной и лисицей), в эпиграмматической же сказке после всех перипетий должен последовать неожиданный «выстрел» (пуант). Чтобы поразить жертву с наибольшим эффектом, автор ведет читателя в ложном направлении и лишь в заключительной фразе, иногда даже в последнем слове, вдруг поворачивает вспять то, что развивалось естественно и, казалось бы, благополучно для адресата эпиграммы. Если эпиграмматическую сказку сравнить с детективом, то нетрудно заметить, что в детективе требуется установить, как произошло убийство, а в эпиграмматической сказке автор, наоборот, пытается скрыть, каким образом будет поражена его жертва.
Чтобы замаскировать свои намерения и надлежащим образом подготовить пуант, автору эпиграмматической сказки бывает необходимо восемь и более строк. В упомянутом выше стихотворении Симеона Полоцкого «Диоген» их даже четырнадцать. Иногда возникает спор: что по художественным качествам выше — блиц-эпиграмма или эпиграмматическая сказка? Ответить непросто. Во всяком случае, из двух крупнейших французских острословов — Жана-Батиста Руссо и Понса-Дени Экушар-Лебрена — первый успешно сочинял исключительно эпиграмматические сказки, второй же не менее успешно сыпал как из рога изобилия эпиграммы-остроты.
Интересно суждение Пушкина об этих типах эпиграмм. На примере творчества Баратынского он отметил, что эпиграмма-острота «скоро стареет и, живее действуя в первую минуту, как и всякое острое слово, теряет силу при повторении», между тем в эпиграмме Баратынского, «менее тесной, сатирическая мысль приемлет оборот то сказочный, то драматический и развивается свободнее, сильнее. Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслаждением перечитываем ее как произведение искусства».
Возвращаясь к русской эпиграмме XVII века, нужно отметить и переводы из иностранных сатириков, потому что в России художественный перевод как самостоятельная ветвь обособился лишь во второй половине XIX века. Мы и сегодня, например, басенные переводы Крылова из Лафонтена и переводные баллады Жуковского воспринимаем как оригинальную отечественную поэзию. Большой интерес представляют недавно обнаруженные анонимные переводы на русский язык эпиграмм крупнейшего польского поэта XVI столетия Яна Кохановского. Тут уместно упомянуть и о Максиме Греке, жившем в первой половине XVI века. Он перевел с греческого (это был его родной язык) эпиграмму поэта I века Леонида Александрийского и переадресовал ее астрологу Николаю Немчину, высмеяв его несбывшееся предсказание о «конце света».
Перейдем теперь к XVIII веку. В области эпиграмматики в эту эпоху интересной личностью предстает Феофан Прокопович. Сподвижник Петра I, украинец по национальности, он, по словам его младшего современника К. А. Кондратовича, «не выпущавший почти из рук Марцияла, и оному подражавший, и сочинивший многия Епиграммы как латинския, так и российския», содействовал дальнейшему развитию отечественной эпиграммы. Прекрасное знание латыни помогло ему осмыслить эпиграмму теоретически, потому что тогда в Европе имели хождение всевозможные трактаты по поэтике и по риторике на латинском языке, в которых непременно затрагивались эпиграммы — в поэтике как жанр, в риторике как фигуры остроумного построения речи. В ранний период творческой деятельности, будучи преподавателем Киево-Могилянской академии, Феофан Прокопович создал свой собственный курс лекций «О поэтическом искусстве: («De arte po'etica», 1705) и «О риторическом искусстве» («De arte rhetorica», 1706). В первом трактате четыре главы посвящены эпиграмматическому жанру (кн. III), а кроме того, в главе «Об эпитафии» он касается также эпиграмматических эпитафий.