— Солдат? А что я должен был с ними сделать? Убить их, что ли?
Ялка опустила взор.
— Мне всё равно, — сказала она. — Мог бы и убить. Теперь они от нас не отстанут. Я ненавижу их. А мы… Мы всё равно теперь еретики. Когда нас поймают, то жалеть не будут. Если мне и суждено плясать, то только — на раскалённой сковородке…
Травник чуть привстал и тронул её за руку.
— Не надо так думать, — мягко сказал он. — Прошу тебя, Кукушка, не надо. И говорить так не надо. Если я скажу, ты не поймёшь, но сейчас — не надо.
— Чего я не пойму? — она вдруг вскинулась. Слезинки побежали по щекам. — Чего? Ты всё время говоришь загадками, как я могу понять?!
Травник отодвинулся, и теперь сидел спиной к огню, охватив руками колени. Лица его она почти не различала.
— Вы все одинаковые, — грустно сказал он. — Ты, Золтан, мальчишка… все другие — тоже… Все за деревьями не видите леса. Мне не объяснить вам, а вы сами не хотите понимать. Но ты поймёшь, я знаю. Ты поймёшь.
Он встал, прошёл до дальнего, не занятого раньше лежака, расправил там тюфяк и одеяло, и улёгся.
— Спи, — сказал он, — огонь будет гореть до утра, об этом я позабочусь… В общем, спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сдавленно отозвалась та.
Однако покой к ней не пришёл: спать она оказалась не в силах. Боль, внезапная обида и расстройство как-то незаметно смешались с той отравной радостью, которая владела ею на поляне. Всё это как-то вдруг слилось в её душе, перебродило проросло в нелепое томление. Ей надоело быть вот так — одной и брошенной в ночи. Даже не брошенной — потерянной. Когда она ушла из дома, то ещё не знала, для чего решила отыскать травника. А теперь…
Она лежала, глядя в глубину камина. Ялке нравилось смотреть, как пламя пожирает уголь и дрова; огонь всегда казался ей живым существом, многоликим, многоруким и непостоянным, одинаково способным как на подвиг, так и на предательство.
Жуга растапливал камин не щепками и маленькими веточками, а сразу же — огромными поленьями, которые ни у кого другого не загорелись бы вообще. Пламя долго тлело под дровами, но не умирало, теплилось, жило в какой-то маленькой пещерке, где лизало стены и, наверное, лелеяло мечты о мире за её пределами, таком большом, смолистом, деревянном, вкусном, но до ужаса сыром и в пищу непригодном. А потом, — поленья ль подсыхали, или открывался доступ воздуху, или же что иное, — огонь с недоумением и радостью вдруг выходил на свет и становился сильным и большим, и мог гореть всю ночь и даже больше. Это было всякий раз внезапно и походило на чудо.
Ялка заворочалась. Мерзкое это время, когда темно и надо спать, а сон не хочет приходить. Вместо него приходят мысли, не дают покоя, бегают, мучают, скребутся, словно мыши в подполе. И редко думается о хорошем. На душе пустеет, начинается тоска. В такие минуты спасает молитва, или мысли о любимом человеке, или — о любимом деле, или…
Или?..
Холодно. Не отогреет никакой камин.
И бездна точит зубы за спиной, сочится чёрной слюной потерянного времени.
Кап… кап…
У Ялки не было теперь, после всего, что с ней произошло, опоры в боге. Не было и любимого дела, разве что только — вязание, но это же смешно. Не было у неё и любимого человека.
Или… всё-таки был?
«Ступай, ищи своего… Лисьего короля».
«А зачем он тебе, девка, а, идёшь ты пляшешь?»
Взгляд травника. Улыбка.
«Может быть, из-за тебя?»
Люди вокруг порою видят тебя лучше, чем ты сама: когда ты — чистая вода, саму себя не увидать. Быть может, так оно и нужно было, чтоб она пришла к нему?
Что это было? И зачем? Ещё недавно Ялка думала, что всё прошло, что мир вокруг, и люди в нём, да и она сама ей больше не нужны, да и неинтересны; и что она им тоже не нужна. И это щемящее томление, знакомое одним влюблённым, да ещё, наверное, поэтам, никогда в ней не проснётся.
Она ошиблась. Это чувство было в ней. Оно не умерло, а просто ожидало, тихо тлело в тайниках её души, задавленное грузом боли, безразличия и грусти. И когда подуло свежим ветром, и просохли старые тяжёлые дрова, оно прожгло, пробило себе путь наружу, вырвалось и теперь заполняло пустоту внутри неё, заполняло жарко, почти до ожога, как горячий воск заполняет подставленную ладонь. Она не знала, правильно ли это, и не желала знать. Ей снова вдруг неимоверно захотелось жить, если не ради себя и не ради него, то хотя бы — ради этого неведомого чувства, которое теперь проснулось в ней и разбило корку льда в её душе. И в то же время ей было страшно сделать первый шаг. Она вспомнила взгляд ведуна на поляне и вспыхнула, как то полено в очаге. Ялку бросало то в холод, то в жар, дыхание сбивалось, ей было сладостно и больно, она была сейчас как в лихорадке. Еще немного, и ей сделалось по-настоящему плохо. В голове стучали молоточки. Всё, что было до того, забылось. Едва соображая, что делает, она встала, закуталась в шаль, неслышно подошла к кровати травника и там остановилась, не зная, что делать теперь.