Получив заграничный паспорт в качестве рабочего Химградского домостроительного комбината, я понял, что Империя действительно рухнула: если уж таким олухам начали выдавать загранпаспорта… Я-то давно уверился, что заграница выдумана в ЦК – как дьявол в партнёры к Богу, чтоб было с кем бороться, куда не пускать и на кого сваливать. В Польшу, однако, можно было везти всё, что попадалось под руку: стул вместе с повешенным на него пиджаком, стол с лампой и чернильным прибором, подоконник с цветочным горшком… Красные, потные в зимнем, мы прочёсывали магазин за магазином – грех было не грабануть таких толстосумов, которые укладывали простыни кипами, ночные рубашки – охапками, электробудильники – грудками, батарейки – пригоршнями, шариковые ручки – колчанами, блокноты – кубами. Изредка приходя в себя, моя хозяюшка поощрительно оглядывалась: «Хорошо, однако, иметь верблюда на поводке», – и вновь уносилась взглядом с безуминкой к чему пораззолоченней – поляки якобы такое любят. Я сам высмотрел жутко рококошные золотые рамки из невесомой пластмассы.
Влачились домой мы, словно пара необычайно оптимистичных рыболовов, – с двумя удочками, складными, как подзорные трубы, и целой пагодой вложенных друг в друга пластмассовых ведер. А там разверзлись её домашние закрома: шампуни, клопоморы, вешалки, мундиры, подштанники, полотенца, настольные лампы, ножницы, рубашки, шальвары, перчатки на все четыре конечности, кастрюли, запонки, ботинки, транзисторы, кирпичная кладка сигаретных блоков, ракетная батарея водок, карликовая гвардия стограммовых коньячков со скатками лесок, велосипедные камеры, консервы, ведёрко ручных часов, два новеньких паровоза «Иосиф Сталин» и севастопольские бастионы белковой икры – под стеклом совсем осетровой, с пружинистым кольцом настоящего осетра на жестяной крышке.
– Да попробуй, попробуй – больше не захочешь, – но я чувствовал себя недостойным коснуться подобных сокровищ. Только когда раскокали парочку, я осмелился выудить из осколков ложечку этого солидола, столь похожего на сливочное масло.
Укладка – это искусство: каждая единица веса и объёма должна стоить как можно больше и раздражать таможню как можно меньше. Эти требования, как и всё на свете, тоже противоречат друг другу. Мой идеал перебегает от клопомора к кастрюле, на миг оцепенев, с безуминкой во взоре кидается к кладке «Кэмела», моего одногорбого коллеги, перевешивается через спинку стула – отодвигать некогда, – оставив на обозрение немалую омегу малую вверх ногами. Кастрюлища вбивается в вертикальную сумищу, в которой запросто можно утонуть, как в бочке. Дюралевое днище должно прикрыть самое сомнительное – авось таможенник поленится туда пробиваться (правда, может и озлиться, наткнувшись на сопротивление распёртых ушей). Криминала у нас нет – но и сердцу девы нет закона.
Огромные сумищи называются почему-то «капучино».
«Капучино» в руке, «капучино» на плече, в другой руке перекладинка вертикальной двуколочки с третьим мешком… В снегу двуколочка норовит завалиться набок – от усилий удержать начинает сводить судорогой кисть. Зато в московском метро пол – лучше некуда. Если к сорока годам ты обзавёлся кое-какой респектабельностью – чем скорее ты сбросишь её с плеч, тем дешевле отделаешься: загромождающий проходы, багровый, потный, обалдевший, здесь ты будешь только самым досадным и громоздким
Боже, а сколько освобождённых нищих сползлось из каких-то нор в электрифицированную столичную нору, обсело болячками грановитый сталинский кафель!.. А вот он, завтрашний я – в пыльной бороде, свесивший свалявшуюся голову над свалившейся шапкой, наконец-то усмирённый, готовый по первому тычку кое-как подняться и брести до следующего закутка, унося все своё с собою – простатит, геморрой, бурсит, педикулёз, гирлянду артрозов…