В те редкие часы, когда был свободен, Исай занимался с нами по гимназической программе. Иногда урок вела мама. В основном учились сами, следуя указаниям Исая. У нас было много книг, которые мы с Ниной читали взахлеб, все равно днем дома было больше делать нечего. Нам нравились разные книги, я любила Жюля Верна, а Нина нет. В 1919 году мы приютили у себя Анастасию Михайловну Харитонову, все ее звали Настей. Она была простой женщиной, немного старше мамы, ее родные пропали во время Гражданской войны. Однажды она постучала в дверь и спросила, нет ли у нас для нее работы по хозяйству хотя бы на день. Вместо одного дня она прожила с нами много лет, до самой смерти, и стала членом нашей семьи.
Несмотря на вынужденное заточение, мы не были совсем одиноки. Родственники и друзья семьи приходили просто погреться, чаще всего ранним вечером, иногда еще до возвращения Исая со службы. Морозы в те годы были жестокими, а из-за голода, холода в комнатах и постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой и обветшалой одежде гости часто приходили закоченевшими. «Ну что же будет дальше? – спрашивал Исай за чаем и сам же отвечал: – Думаю, что все наладится». Он вообще был оптимистом.
И действительно, кажется, в сентябре 1920 или 1921 года в Петрограде открылись школы. Частные гимназии были запрещены. Школа теперь называлась трудовой, форму, отметки, экзамены отменили, и – самое поразительное – мальчики и девочки учились теперь вместе. Правда, все-таки за партами девочки сидели отдельно от мальчиков. Меня записали сразу на вторую ступень.
Нам преподавали русский язык, литературу, математику, физику, химию и биологию (эти три предмета вел один и тот же занудный учитель, на уроках которого царила полная анархия), труд (девочек учили шить) и политграмоту. На уроках литературы рассказывали о пролетарских писателях: Максиме Горьком, Демьяне Бедном, Александре Безыменском. Вообще-то, каждый учитель выбирал темы для уроков более-менее по своему разумению. Мне очень повезло с математичкой Валентиной Александровной. Тогда она казалась жутко старой и бесцветной мымрой; как я сейчас понимаю, ей было около сорока. До революции она преподавала в мужской гимназии. Когда она начинала говорить о математике, ее глаза зажигались. Хотя у нее был тихий голос, мы с одноклассниками слушали внимательно и увлеченно.
Вечером, когда семья собиралась за столом, родители расспрашивали меня о школе. Как-то я спросила у Исая, почему на литературе не рассказывают о Тургеневе, которым я тогда увлекалась, мне было, кажется, четырнадцать лет. Он грустно посмотрел на меня и сказал, что Тургенева нынче недооценивают. Он помогал мне с домашними заданиями по физике, его объяснения всегда были понятнее, чем в школе на уроках. Иногда он спрашивал, чему нас учат на политграмоте. Огорчать его не хотелось, пересказывать было бы безумием, и я старалась отшутиться.
Вообще на политические темы мы редко разговаривали с родителями впрямую, если только они не касались наших родственников. Но намеки взрослых, их жесты, отсутствие газет в доме, умолчания – все это дети быстро понимают. Понимание приходит из окружающей тебя атмосферы. Я быстро уразумела, что доверять и говорить откровенно можно только с самыми близкими друзьями, да и то в известных пределах, и поняла, на какие темы можно разговаривать с одноклассниками и новыми знакомыми. Стукачом мог оказаться любой и каждый… Мне потребовалось десять-пятнадцать лет жизни на Западе, прежде чем этот инстинкт, прочно встроенный в подсознание, отпустил меня.
С началом НЭПа в 1921 году жизнь наладилась. Исчезли скудные пайки. Открылись магазины. Как грибы после дождя появились рестораны и танцзалы. Исай, работая инженером в бывшей Всеобщей компании электричества, а затем на Свирьстрое, получал неплохую зарплату. Помню, какая была радость, когда он принес мне из магазина настоящее платье. До этого платья мне перешивала Настя из старых маминых. К тому же нам разрешили переехать в квартиру в прекрасном доме на Моховой (№ 26). Правда, она оказалась несколько великоватой для нас пятерых. Чтобы не подселили чужих людей, в одну из комнат мы поселили дальнего родственника. Я уже не помню его фамилии, звали его Эрик. Впрочем, мы его почти не видели, он проводил все время на работе.
Когда мне исполнилось тринадцать, мама и отчим решили, что нам с Ниной надо знать французский. Они нашли пожилую француженку, которую за глаза мы звали madame La Vieille[2]. Первые два-три урока прошли нормально, но потом она принесла с собой пьесу Ростана «Орленок». Мы должны были читать ее на два голоса. С ума сойти! Монологи казались нам бесконечными. Но вскоре мы заметили, что минут через пять Madame La Vieille начинает клевать носом. Я стала читать каждую четвертую строчку. У Нины был другой метод, она читала каждую четвертую страницу. Голоса лились монотонно, и Madame La Vieille ничего не замечала. Даже таким сокращенным способом чтение продолжалось два месяца, после чего мы взбунтовались.