— Да!.. — стукнул кулаком по столу, не выдержал, едва по пенсне своему не попал. — Да некому!..
— Есть Кому!
Так прозвучало, что все остальные члены Ставки, с угрюмым страхом смотревшие перед собой, в который уже раз за сегодня одновременно повернули головы на Хозяина. А тот со странной улыбкой смотрел одновременно и на портреты, и на окно, за которым бушевала метель. И будто что-то видел там, чего никто из присутствующих видеть не мог. И глаза его ничем не походили на страшные июньские. В них виделась ясность, спокойствие и ответственность.
— Я знаю, с чем вы сюда шли, и стратегически ты, Лаврентий, возможно, прав. Но Москва — это не военно-стратегический рубеж, это особый рубеж, он вне стратегии, вне тактики, вне разума, вне всего. И его надо защищать любой ценой. Итак, вопрос ко всем: будем ли защищать Москву?
В ответ — молчание.
— Ну что ж, будем персонально спрашивать. Пронин, протоколируй ответы. Вячек!
— Будем.
— Лаврентий!
Пенсне было уже одето на нос и из-под него тихо послышалось:
— Будем.
Единогласное «Будем» стояло в воздухе над столом.
— Пиши, Пронин: «Сим постановляется: столицу нашей Родины отстаивать из последних сил, до последней капли крови, до последнего патрона. Бойцы и командиры! Пусть вдохновляют вас на смертный бой наши великие предки: Александр Невский, Дмитрий Донской, генералиссимус Александр Суворов. Наше дело правое — мы победим!
Верховный Главнокомандующий И. Сталин. Москва. Кремль».
Пронин, немедленно передай по радио. И про храм не забудь, с тебя спрошу.
И опять обратился к бумагам и предметам, лежащим перед ним на столе.
— Лаврентий, вот тут пластинка патефонная в деле...
— Это он с собой вроде как память возил. В 19-м хор его храма на пластинку записали.
— Хм, опять 19-й. Действительно, незабываемый.
— В этом же году хор в полном составе расстреляли прямо в храме, за сопротивление изъятию церковных ценностей.
— Вот как...
— Там же их и закопали на погосте.
— А как долго он сидит?
— Безвылазно с двадцать пятого. А нынешний его подельник, который им стал, когда они Евангелие вместе оформляли, тот вообще с 19-го сидит.
— Опять с 19-го.
— Опять. Его сначала продотрядовцы на штыки...
— Продотрядовцы?
— Они. А он выжил. Ну и тоже участвовал в сопротивлении изъятию. Правда, на него странные показания: будто он трем красноармейцам при сопротивлении глаза вышиб.
— А он что, богатырь?
— Да толщиной с соломинку, ростом с одуванчик. Тут-то и странность. По одним показаниям он только угрожал, что, мол, до престола коснетесь — ослепнете. В деле все это есть. А по другим — будто плеснул в них чего-то, но никаких следов плесканья ни на лице, ни на глазах нет.
— Да это ясно...
— Были глаза, а стали бельмы. К одному зрение вернулось. Этот... Варлашка-оборвыш его зовут, так и в деле значится. Так вот он якобы глаза у него пальцем погладил, и тот прозрел, и на сторону сопротивленцев потом встал. Там такая кутерьма была...
— Ну ладно, разберемся. А вот какие-то железки... и ещё.
— А это этому попу в камере один умелец патефон сварганил.
— В камере патефон?
— Ага. Сейчас он у меня на шарашке трудится. Там такие Кулибины попадаются — из штанов радиоприемник сделают. Ну, вот, в камерах он и заводил свою пластинку, а патефон проносил в разобранном виде, в котором он сейчас перед вами.
Зазвонил телефон.
— Что, Саша? Уже привели? Заводи. А что у тебя голос такой срывающийся? Да ну?! Из твоей деревни? Да, Саша, этот мир тесен, и случайностей в нем нет. Так меня учили в семинарии.
— А криминал его главный, по которому последняя раскрутка, это дневник его, вон — толстая тетрадь, и ещё письмо ему лично от Царицы, — Берия покосился на левый портрет.
— Что?!
— А в письме её рукой переписанный псалом 36.
— Все свободны, — призакрыл глаза и зажег трубку.
Открыл тетрадку. И прострелило мальчишеским страхом: да это ж Она писала рукой своей и тетрадку эту своими руками держала: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они как трава скоро будут подкошены»... И оказалось: да!.. ведь он помнит его, псалом 36, любимый псалом убитой Царицы и умершей матери его. Тогда, в детстве, когда слышал его, казалось, что мать бубнит чего-то невнятное, однако вошло в память, и плеткой бьют по глазам подчеркнутые Царицей места. Голос матери сейчас читает эти строки: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся многоцветному дереву, но он прошел и нет его...», «...нечестивый смотрит за праведником и ищет умертвить его...», «...а беззаконники все истребятся, будущность нечестивцев погибнет...», «...От Господа спасение праведников, Он — защита их во время скорби...»
— Ну что, Саша, я же сказал: заводи.
— Иосьсарионыч, но это... мой земляк босиком, и ноги грязные.
— А что, ботинки и сапоги членов Ставки чище?
— Но это... оно как-то...
— Ну, сними с Лазаря ботинки, он как раз рядом с тобой стоит, на его ноги таращится. Впрочем, твой земляк их не возьмет, он ведь всю жизнь без обуви, и зимой — тоже. Забыл?
— Вспоминаю. Завожу, Иосьсарионыч.