Эту пестроту ценностных ориентаций, «смесь высоких доблестей и низменных страстей» некоторые литературоведы относили не без оснований за счет вплетения в поэтическое наследие Хайяма стихотворений других поэтов, каждый из которых выражал свой взгляд на мир.
Однако это верно лишь отчасти. В обширном хайямовском цикле — и в этом еще одна загадка, заданная Омаром Хайямом, — четверостишия слиты столь органично, что «бродячие» рубаи не ощущаются чужеродными равным образом ни в диванах многих поэтов, ни среди стихотворений великого Хайяма. Смены и перепады настроений, широкий разброс оценочных суждений о жизни, — в общем свойственные живому человеку на разных этапах его земного пути, — мы наблюдаем у многих персидско-таджикских авторов XI–XIV веков, каждый из которых нес в себе большую или меньшую частицу хайямовского гения.
Хайям, философ и лирик, несомненно опирался в своем поэтическом творчестве на свой опыт жизни в большом городе, на умонастроения окружавших его образованных горожан. В хайямовских мотивах, в самой их противоречивости следует видеть тот набор всечеловеческих истин, которые мы находим в пословичном фонде любого из народов. Облеченные в меткие речевые формулы — афоризмы, сжатые сентенции, меткие присловья, — они извечно питали дух человека в его неудовлетворенности жизнью. Философские рассуждения и житейская дидактика, заложенная в хайямовских четверостишиях, должны нами пониматься расширительно: в них художественно выражены мысли и чувства, имевшие хождение в широких слоях населения средневекового города.
Эта часть ранней персидско-таджикской поэзии — хайямовские четверостишия, включая все «странствующие» и «бродячие» и — шире — хайямовские мотивы вообще, — представляет особую ценность. Мы можем рассматривать их как своего рода «обобществленную» житейскую мудрость и «обобществленную» лирику, которая прежде всего и была пищей для ума и сердца в средневековом обществе. Кочевание их из дивана в диван и многовариантность — лучшие свидетельства широкой распространенности их, сопряженной со множественностью переписок и устных передач.
Непосредственное отражение в хайямовских четверостишиях городского свободомыслия можно увидеть еще и в том, что лирический герой Хайяма — гуляка-вольнодумец, так называемый ринд, — был в эту эпоху одним из самых популярных персонажей персидско-таджикской литературы. Строки хайямовских стихов обрисовывают колоритную фигуру ринда:
Некоторые четверостишия написаны от имени ринда:
Тексты хайямовских четверостиший, и, может быть, прежде всего «странствующих», — важный источник для изучения идеологической жизни средневекового города Ирана и Средней Азии.
Заметим, что «странствование» заложено в самой природе краткого афористического жанра рубаи: стихотворения-эпиграммы, стихотворения-реплики. Способность утрачивать авторство, свойственная крылатым выражениям и литературным пословицам, перешла в определенной мере и к четверостишиям, в особенности к тем из них, которые вобрала в себя стихия устной выразительной речи. Для ранней персидско-таджикской поэтической классики отмечено также следующее своеобразное явление: поэт иногда подписывал собственные произведения — из особого пиетета — именем своего литературного кумира. Очень вероятно, что поэты XII–XIV веков, — когда четверостишия получили чрезвычайно широкое распространение, создавались и бытовали практически на всех социальных уровнях, — сами ставили под своими стихотворениями имя Омара Хайяма.
В фонде хайямовских четверостиший мы находим следы и другого, прямо противоположного литературного явления.
В подвижной общности этих «странствующих» стихотворений можно обнаружить небольшую группу антихайямовских четверостиший. Их злые, уничижительные строки развенчивают образ ученого, подчеркивают бесплодность и пустоту его знаний. Написанные некогда ярыми противниками Хайяма, ловко подмешавшими эти эпиграммы к потоку его популярных четверостиший, они и поныне соседствуют со стихами Омара Хайяма.
Приведем здесь некоторые из них: