Но Дио не смела войти: знала, что под страхом смерти никто, кроме великой жрицы, не должен входить в эту дверь.
Старуха толкнула ее грубо в спину. Она вошла, но наклонила голову, опустила глаза, чтобы не видеть Святого Святых; видела только белый лес сталактитов и у самых ног своих высеченные в скале ступени. Старуха опять толкнула ее. Она сошла на первую ступень; потом — на вторую, третью. Ступени были круты и скользки. Ноги у нее дрожали так, что она боялась упасть. Остановилась.
— Подыми голову, — сказала старуха. — Да подыми же, подыми, дура, девка негодная, чтоб тебя! — закричала и ударила ее по голове костылем.
Дио подняла голову и зажмурила глаза.
— Смотри, смотри! Видишь? — спросила мать Акакалла, держа над ней факел так, чтобы осветить глубину пещеры. Дио ничего не ответила, только зажмурила глаза еще крепче. А старуха заговорила над ней таким изменившимся голосом, что Дио показалось, что это не она говорит, а кто-то другой, из нее.
— Помни, помни, помни, Дио, дочь Аридоэля, великая жрица Матери: не человека терзает, а в человеке терзается Бог; не человека убивает, а в человеке умирает Бог. Слава Отцу, Сыну и Матери!
«Увидеть — узнать — умереть? Пусть, только бы знать!» — подумала Дио и открыла глаза — увидела.
Слезы сталактитов капали, красные от света факелов, точно кровавые, и на дне пещеры чернела вода, как лужа черной крови, а над ней висел, на белой стене сталактитов, изваянный из черного мрамора четырехконечный Крест.
II
Тутанкамон с любопытством рассматривал маленькую, из горного хрусталя, чечевицу, резную печать, только что купленную для него художником Юти. Поднял ее на свет, чтобы лучше рассмотреть тончайший рисунок.
— Прелесть, прелесть! — хотел сказать, но не сказал: рисунок был слишком странен.
На цветущем, шафранном лугу, тонкие, гибкие, как водоросли, девушки, в критских юбках-колоколах, многосборчатых, казавшихся на рисунке шершаво-колючими, как сухие репейники, с осиными станами и голыми острыми сосцами, плясали исступленную пляску, терзавшую тела их, как судорога смертной муки, упоения смертного.
— Отчего они без голов? — удивился Тута, вглядываясь в реявшие над ними россыпи точечек, звездочек вместо голов.
— А кто их знает, здешних мастеров! Сумасшедшие! — проворчал Юти и поморщился.
Знать не хотел, но чувствовал в безумии рисунка безумие пляски — головокружительный вихрь движения, скрывающий то, что движется: увековечить мгновенное, остановить летящее, — вот чего хотят эти беззаконники.
— Ну, а руки зачем подняли точно зовут кого-то? — опять спросил Тута.
— Мертвого бога зовут, колдуют, — ответил художник все так же нехотя.
— А что, и вправду здешние девушки колдуют так?
— Вправду. Скоро на Горе заколдуют.
— И бог им явится?
— Кто-то является, а как знать — кто? Мерзости такие делают, что и сказать нельзя.
— Любопытно, любопытно! Вот бы посмотреть!
Вошел Таму.
— А, железный купец! Еще не уехал?
— Собираюсь.
— Уж который раз! Какая тебя тут веревочка держит, а? Не влюблен ли?
— Влюблен. Ты все знаешь.
— Знаю и в кого. Сразу в двух. Обе девочки похожи на мальчиков: ты ведь любишь таких. Итана — блудница, а Дио — святая, ну да ведь это небольшая разница!
— Небольшая: как для голодного — мягкий хлеб или черствый, — усмехнулся Таму.
— А что ты такой желтый? — спросил Тута, вглядевшись в лицо его. — Рана зажила?
— Зажила.
— Ну, так это от печени.
— Должно быть… А это у тебя что?
— Видишь, камешек. Волшебный — в нем сила большая для вызывания мертвых.
Таму взял чечевицу, тоже поднял ее на свет и взглянул на рисунок.
— Прелюбопытно, а? Так на Горе колдуют здешние жрицы. Вот бы, говорю, посмотреть, — сказал Тута.
— А что ж, поедем на Гору, посмотрим, хочешь?
— Разве можно?
— Можно, если не боишься.
— Чего?
— Поймают — убьют: женщины не любят, чтобы мужчины видели, что они делают втайне.
— Да что ж они такое делают?
— Никто не знает, а, должно быть, не очень хорошее, если не хотят, чтобы люди знали.
— И наши будут там? — спросил Тута, все больше любопытствуя.
— Кто наши?
— Дио, Эойя.
— Будут.
— Да ведь они святые?
— Что из того? Ты сам говоришь, что между святой и блудницей небольшая разница, — рассмеялся Таму.
Начал говорить шутя, но не шутя кончил. «Любопытно!» — подумал и он, как Тута, и вдруг жадное желание пронзило сердце его, как укус скорпиона: еще раз поглядеть за «мальчиком и девочкой» — узнать, есть ли разница между святой и блудницей. Все чаще казалось ему единственным спасением — опозорить любовь свою, убить ее бесстыдством. «Одно из двух — убить любовь или себя. Да нет, проживу и подохну, как пес, а себя не убью!» — упивался он горчайшим из всех человеческих чувств — презрением к себе.
На следующий день Таму привел к Туте корабельного подрядчика Килика, плюгавого человечка с косыми, бегающими глазками. Тута узнал впоследствии, что Килик — негодяй отъявленный; но уже и тогда, глядя на него, вспоминал ходившие по городу слухи, будто бы железный купец якшается со всякою сволочью.