- Не плачьте, дети вы мои! - сказала им Дуня. - Лучше почаще на могилку приходите. Вот когда ходить ко мне перестанете, тогда я совсем умру. А так - вон сколько мне еще жить: дети будут приходить, потом внуки, а за внуками, глядишь, и правнуки наведаются, свои цветочки посадят... Ходите, ходите на могилку мою...
Много родных вокруг Дуни стояло, так много, что и сейчас Кузьмич видел - между взрослыми, как опята на пнях, уже правнучата светлыми головками отовсюду выглядывали.
А у Кузьмича вон как обернулось - ни сын его, ни он сына.
Он давно покорился беде, смирился с тем, что война убила Николая - она убила многих, и чужие, незнакомые люди, обладатели таких же похоронок, словно делили с ним заочно его несчастье, но чем ближе подступала старость, тем больше тревожило Кузьмича другое - он не видел могилы сына, не знал точно, как и где тот погиб, и от этой неизвестности страдал тем сильнее, чем дальше отступал по времени от даты, обозначенной на похоронке.
Теперь и не помнил Кузьмич, какие житейские дела-заботы привели его на улицу Горького. Только остановила его непролазная, во всю длину тротуара куда ни ткнись - толпа. Похоже, так здесь бывало, когда героев встречали то папанинцев, то чкаловцев... Космонавтов приветствовали и чествовали теперь на другом, новом пути в столицу - на Ленинском проспекте. А улица Горького осталась в стороне, как старая дорога.
Но странным показался Кузьмичу народ, терпеливо кого-то поджидавший. Ни песен, ни флагов, ни привычного веселья. Мрачный стоял народ и молчаливый, как на похоронах.
Кузьмич втиснулся в толпу, и ему стало не по себе: "Что такое?" И вправду хоронили кого-то. Женщины утирали глаза, и вся темная, сумрачная толпа мелькала платками. Мужчины стояли хмурые, насупленные.
И тут Кузьмич услышал, как со стороны Белорусского вокзала медленной волной потекла музыка.
Он протиснулся ближе к тротуару, глянул влево и застыл: по живому людскому ущелью плыл, не ехал, а именно плыл бронетранспортер с прицепленным к нему артиллерийским лафетом, затянутым в кумач и креп. На лафете стоял красный гроб, увитый оранжево-черной гвардейской лентой.
- Это кого же хоронят? - спросил Кузьмич соседа, снявшего шапку.
- Солдата, - глухо произнес мужчина.
- Генералы за ним... Это что ж за солдат? - удивился Кузьмич.
- Тише вы!.. - укоризненно покачала головой женщина в черном платке.
А бронетранспортер приближался, и теперь, казалось, не музыка, а рыдания и стоны сопровождают эту невиданную процессию.
- Фамилия-то его как? - опять обернулся Кузьмич к соседу, но тот не услышал, ничего нельзя было услышать в том рыдающем марше.
- Он совсем неизвестный! - объяснил парень в плащике. - Неизвестный солдат... Его под Крюковом из могилы подняли... Везут к Кремлевской стене.
- Под Крюковом? - переспросил Кузьмич. - И совсем не знают фамилии?
Неясная догадка обожгла его.
"Под Крюковом... Под Крюковом..." - застучало в висках, и толчками крови, прихлынувшей к голове, стала возвращать память в тот страшный день известия о Николае, когда невидящими глазами Кузьмич читал-перечитывал последнее письмо, где смутно, намеками были очерчены координаты последнего местонахождения сына: "поющие деревья", береза и дуб - только они с Николаем знали, где растет их тайна. "Поющие деревья" - это же под Крюковом. Между Красной Поляной и Крюковом...
Вот тогда-то, на улице Горького, он подумал о невозможном, о том, что в красном гробу на лафете везут его Николая. А почему бы и нет! Эх, жаль, что не дожила до этого часа мать!..
Кузьмич шагнул с тротуара на мостовую.
Смутным, как закатное солнце, багровым пятном проплыл перед ним гроб, мелькнули мальчишеские лица солдат почетного караула... Кто-то осторожно тронул за локоть, потянул в сторону.
- Нельзя, папаша, вернитесь на тротуар... Кузьмич на мгновение оробел и уже было попятился, но взял себя в руки, возразил твердо:
- Я пойду за гробом, вы не имеете права... Мой сын тоже погиб под Москвой...
Рука отпустила.
Примеривая к остальным шаг, Кузьмич успокоенно пристроился сзади колонны - сердцу было так больно, словно оно лежало между оглушительно бьющими медными тарелками оркестра.
...Опять почувствовав сбивчивые, возбужденные лекарством толчки в груди ("Ишь ты, сердце водит, как рыба на берегу жабрами!"), Кузьмич повернулся на правый бок и, глядя в голубеющую между шторами щель, заставил себя представить этот день с самого начала таким, каким бы он был, не окажись Кузьмич в больнице.
Это утро наступало раз в году, и, утомленный долгим, тягостным его ожиданием, довольный, что снова перехитрил костлявую с косою на плече и дотянул-таки до заветного срока, не сдался, Кузьмич, еще лежа в постели, ловил, подкарауливал в синеющем окне первый проблеск солнца, а потом, сбросив одеяло и сунув озябшие ноги в стоптанные шлепанцы, смаковал каждую минуту, каждый час новой, опять подаренной благосклонной судьбою майской зари.