Ты мне на это, знаю, скажешь, что война дело жестокое. Бывает, что и кони попирают и давят копытами нежные телеса младенцев, взрослые же мужи и жены еще большие муки приемлют. Оно и так, однако же к чему умножать зло, и без того страшное? Знаю, что ты скажешь: чтобы таким ужасным способом вознаградить воинов своих, которые кровь проливали. А я тебя вопрошу, уж не потому ли ты отдаешь воинам монашек на поругание, что воины твои в недолжном порядке содержатся и ни на пиво пенное, ни на девок полковых не имеют лишнего грошика? Не ты ли, прекрасный мой полководец, положенную им копейку медную клал в собственный карман? Или скажешь, что сие совершал Христос, «восседающий на престоле херувимском одесную величайшего из высших»? Ибо, кроме тебя и Христа нашего Бога, некому было задерживать положенное из казны жалованье солдатское, и о том мне доподлинно известно.
Но не только эти убытки я терпел с тебя, а и убытки иные, особенные, государевы убытки. Ибо после вышеназванных подвигов твоих умножалась в людях злоба. Да не на тебя, Андрюшенька, а на меня, царя Иоанна. Ибо люди вообще не любят, когда их завоевывают, однако ежели сие обходится без излишних убытков, то скоро смиряются. Недаром говорил некий муж италийский, именем Макиавелий, что люди скорее простят смерть отца, нежели потерю собственности. А вот ежели к той потере довесить еще и осквернение брачного ложа, и гибель малых детей, и пытания, что в душах произрастет? Сам то ведаешь: лютая ненависть. И обращена их ненависть на меня, царя Иоанна, поелику все думают, будто лютования твои от моего приказа исходят, ибо ты слуга мой.
Итак, ты получаешь за свои дела славу воинскую, а я обретаю ненависть новых подданных. Не напоминает ли это тебе, Андрюшенька, сказочку народную о вершках и корешках? И ужель почитаешь ты меня глупым медведем, коего обводит вокруг пальца ловкий мужик? Али опять на «стратегическую необходимость» речь переведешь?
Знаю и то, что ты на это скажешь. Дескать, не один ты так поступал, но и иные мужи ратные. Сие справедливо. Но ведь за такие как раз бесчинства я и предал казням воевод, их творивших — после предолгих увещеваний, заметь. И когда ты в послании своем мне же теми казнями еще и попенять тщишься — вспоминай-ка, Андрюшенька, здешнюю поговорку, про
И на это у тебя найдется слово, мне уже ведомое. Скажешь ты, не смущаясь латынью, столь тебе нелюбезной: «Что дозволено Юпитеру, то недозволено быку», и что за великую храбрость твою и умение воинское надлежало тебя прощать и прощать. Никакоже! Именно в том и состоит страшнейшее твое злодейство и воровство. Ибо ты не только сам развратился, но и других развращал своими бесчинствами. Все видели, сколько ты крадешь, как наживаешься и как разбойничаешь, и что тебе всё это сходит с рук. И думали так: раз уж сам Курбский, воин славный и почитаемый лучшим из всех, так поступает, то и нам, грешным, сие незазорно!
Высоко вознесенный служит малым сим примером во всём, и в лучшем и в худшем. Причем лучшее трудно и тягостно, худшее же легко и приятно. Так что ты не единственно в том повинен, что сам воровал и лютовал, но и в том, что на такие дела совратил меньших, чем ты. Недаром же Господь наш Иисус Христос, коего ты через слово поминаешь всуе, говорил: «а иже аще соблазнит единого малых сих верующих в Мя, уне есть ему, да обесится жернов оселский на выи его, и потонет в пучине морстей». И вот за оный соблазн, тобою сеемый — гореть тебе, Андрюшенька, в геенне огненной.
Одно утешение: не в одиночестве ты будешь томиться в ней, ибо поджидают тебя те, кого ты ввел в грех и соблазн. В огне пребывают они и взывают из бездны, чтобы ты скорее приложился к ним. Возьмут они твою душу и примутся ее терзать, насмехаючись: что, брат Андрюша, где твои богатства великие? где одежды красные, в кои ты облекался? где брашна сладкие, коими ты хвалился? где честь твоя воинская, где лик твой гордый? Ныне же сядешь ты в смолу кипучую и вкусишь угольев горячих, ибо ты и себя погубил, и других вверг в погибель вечную!
А ведь облачен ты был в ризы сияющие, нетленные, сиречь в славу воинскую и мою дружбу. Эх, Андрюша, Андрюша…
Вот и приходится тебе сейчас, совесть свою дурманом опаивая, возводить на меня напраслину вовсе уж вздорную. Ведь ежели кто и «кровьми обагрил праги церковные» — так это ты со своими присными. «Мучеников за веру» же в сие время у нас как не было, так и нет — да и с чего б им взяться, при наших здешних законах? Или, скажешь, всё же есть? Тогда —