– Ты что, Максим, такой печальный и замученный? – спросил казака седоусый, когда тот втиснулся в шалаш. – Чи твоя нога, может, оживает?
– Так вот, друже, моя нога, яка в Альпах осталась, знала, шо тут моя батькивщина, тут я жил и ушел отсюда в казаки.
– А кто же есть у тебя в сих местах?
– Да никого. Одна хата пустая, и та развалилась, каже странник.
– Ну тогда что ж, давай выпьем чарку в память нам людей дорогих.
Казаки, в большинстве своем пожилые ездовые, что служили раньше и в боевых войсках, выпили, помянули и павших, и всех, кто дал им жизнь и славу. Закусили. Один, самый старый и сморщенный, закурил трубку и, склонив голову, обронил слезу.
– А слыхивали вы, братцы, что наш батюшка, Александр Васильевич, помер?
– Слыхивали. Вона Максим наш одноногий уж песню спивае. Спой-ка нам, друже.
Донские, яицкие, кубанские казаки, что бывали во многих славных походах, а ныне были обозными ездовыми, закивали головами. Максим не отнекивался, сходил за бандурой, сел удобно и тронул струны.
затянул он мягким, ненадрывным голосом. Начало было обычное, но затем казаки вздрогнули, когда Максим стал петь, как лежит «в гробу их батенько».
Казалось им, что уже побывал Максим на том печальном обряде, услышал перед тем последние слова боевого их командира, обращенные к русским солдатам и казакам:
Вспоминались старым воинам их лихие атаки на Кинбурнской косе, рейды в тыл турок у Рымника, пешие переходы по горам Швейцарии и отцовские суворовские слова, после которых были готовы идти они и в огонь, и в воду, и на небеса.
Казаки кивали в такт головами, медленно, с продувом выпускали еще крепкий табачный дым из трубок, а Максим дернул с какой-то особой неистовой силой по струнам последний раз и уже вослед звуку закончил:
Песня ударилась в стенки шалаша и выпорхнула в горьковатые, дымчатые степные дали, теряясь там среди белых шелковых ковылей и пожухлых осенних трав, затухая в них, растворяясь в воздухе и входя в землю. Казаки долго молчали, а потом кто-то спросил:
– Ну а ты, Максим, здесь останешься или куда-то на сторону подашься?
– А чего здесь оставаться? Раны бередить. Была здесь у меня и дивчина красы невиданной. Да где же она, Анна моя? Забрали ее, увезли куда-то, одни ветры знают про то. – Он склонил голову, задумался и твердо закончил: – Нет, поеду я с вами, хлопцы, на Тамань, найду побратима Пархоменкова и буду жить там.
Все потихоньку задвигались, вылезли из шалаша, прошли к телегам, подтянули упряжь, отвязали мешки от лошадиных морд и стали заскакивать на возы.
Максим оглянулся еще раз, пожалуй, последний, на эти степные просторы, где извечно жили его предки, где ловили они рыбу и пасли скот, где скрывались в лихолетье по балкам и ярам от напастей и зол всяческих, лечили раны и навсегда усыпали в приземистых могилах. Сшибались тут казаки с лютыми врагами своими, гонялись за насильниками и грабителями, уводившими в полон их братьев и сестер, жен и матерей. В последние годы, правда, изгнан отсюда их неприятель, прочно утвердились тут мир и спокойствие. Перестала литься в полях безвинная кровь. Его же душа была вся изранена, надорвана потерями, печалями, болью сердечной, что неотступно следовала за ним в дальних краях, походах на привалах. И когда отвернулся он от своей родной земли, чтобы никогда больше не возвращаться в эти края, перекинул бандуру через плечо, то вдруг пронесся над всем этим осенним полем, над всем этим миром, где были люди, пронзительный, леденящий душу крик:
– Ма-а-ксим! Ма-а-ксим!
Кони остановились, седоки вздрогнули, а Максим, поворачиваясь, словно во сне, увидел, как от развилки дорог метнулась серая тень собаки, и там же на коленях протягивала вослед ему руки беловолосая, в темной одежде женщина.
– Максим! Максим! Соколик мой! – неслось над степью…
ВОЗВРАЩЕНИЕ В НЕВЕДОМОЕ
За храбрость и мужество, проявленные в морских боях,
утвердить орден Ушакова I и II степени.