– Конечно, это так, как ваше величество изволит сказать, но я не совсем понимаю.
– Я хочу этим сказать, граф, – менее слащаво, но еще более гневно продолжал Павел, – что, если бы я вас попросил сделать мне удовольствие и поужинать со мною, вы бы, наверное, мне в этом отказали. Я должен уберечься от такой просьбы, а впрочем, я знаю, что есть лица более счастливые, чем я, которые обыкновенно имеют счастье пользоваться вашим присутствием, и было бы несправедливо лишать их дольше вашего общества.
Император склонил голову в сторону графа, тот учтиво ответил глубоким поклоном. Стоявший невдалеке турецкий посланник заулыбался: как хорошо беседует великий правитель Севера с подданным. У подданного мороз прошел по спине. Три поклона должен был отвесить он по придворному этикету, отступая от царствующей особы спиной к дверям…
– Я приказал не пускать его больше во дворец и следующий раз, если встречу его у вас, то прикажу выбросить в окно. Он очень много себе позволяет. – Император гневно обернулся еще раз, но Головкин был уже на улице, его знобило, он чувствовал себя как потрепанная синица, вырвавшаяся из когтей коршуна.
Английский и австрийский посланники, сделавшие полшага вперед, чтобы быть замеченными, не удостоились и взгляда императора и тоже чувствовали себя неуютно. Да и все другие гости присмирели, не знали, что им делать, ибо хозяин последовал вслед за Павлом во внутренние покои.
Павел прошел в кабинет хозяина. Уже несколько месяцев он ходил в мучительных раздумьях. Его мессианская мечта о походе всех королей и императора Европы против республиканской Франции рухнула. Он как-то внезапно понял, что его обманули. Видел опасность в революционной заразе. Ей хотел противопоставить нравственность империй. Разнонациональному потоку нищего человеческого мусора, стекавшемуся в Париж, решил поставить преграду из армий союзных императоров. Тогда, уступая австрийской мольбе, наступил себе на горло, пригласив Суворова стать главнокомандующим. Но императоры оказались жадны, суетливы и завистливы. Австрия боялась Пруссии больше, чем Франции. Своему республиканскому врагу с обреченностью отдавала все, как бы говоря: грабь империю сколько хочешь, но ничего – Пруссии. Английская корона только и заботилась, чтобы подобрать острова и колонии, упавшие с воза бывшего французского короля. «Россия предлагает, – говорил он два года назад, – равновесие, законный порядок, открытые и всеобщие соглашения, а не сепаратные миры и секретные конвенции. Необходимо соединить слабые государства и народности для обороны от захвата и насилия». Ему казалось, что в Европе все дворы внимали ему с благодарностью.
– Мы оттесним Францию в ее пределы. Там найдутся умеренные силы, и мы найдем с ними общий язык, – часто повторял он.
Все вышло не так. Австрийцы, в тупоумии своем, боялись Суворова и его блистательных войск. Подводили, не выполняли соглашений, лишали войска провианта и лошадей. Трусили до подлости и были подлы в своей трусости, в желании не прозевать кусок. Положиться на них было нельзя ни в чем. Англия победы Суворова приветствовала шумно. На торжественных обедах за него пили вслед за тостом королю. Хохолок Суворова стал самой модной прической, котлета по-суворовски считалась самой питательной и необходимой для мужчины, а эмалевый портретик боевого и задиристого фельдмаршала разместился у многих английских красавиц на груди. Но это общество. А армии русские оставила без боеприпасов, на Мальту, его, Великого магистра ордена, никто не собирался приглашать. Это ли не подлость! Он дал команду отозвать войска Суворова и эскадру Ушакова. Иллюзии рухнули. Ростопчин с горечью и несомненной правотой написал ему: «Франция, Англия и Пруссия кончают войну со значительными выгодами. Россия же останется ни при чем, потеряв 23 тысячи человек, единственно для того, чтобы уверить себя в вероломстве Питта и Тугута, а Европу в бессмертии Суворова».
Павел ходил по кабинету Беклешова, останавливался перед столом, передвигал стоящие на нем чернильницы, трогал ручку декоративного штурвала, прикрепленного к одному из книжных шкафов. Беклешов молча и внимательно глядел. Императору нравился генерал-прокурор, потому что молчал, не мешал думать, не раздражал ни наглостью, ни излишней угодливостью – смеялся, когда можно было смеяться, и молчал, когда его не просили говорить.