Читаем Рошка полностью

Да не торопи ты, не понукай! Я, может, на себе крест ставлю, из-за тебя, сукина сына, проговариваюсь, все свои принципы душy! А он меня пинками подгоняет, как на виселицу… Я об этом даже в исповедальне молчу. Краснею, губы жую, а как рыба-налим — ни гу-гу!

Дневная Логрия, это, брат, одно. Все по полочкам, по ранжиру, грудь колесом, «ура» да «вперед».

Император сверху, мы с исподу. Страна огромная, девять провинций, колонии за морем, народу — не продохнуть, а все молчат хором, никто не признает, что мы как карточный валет… от пояса растет второе лицо.

Ночное лицо, глумливое, страшное. Раньше Логрия была целой, а теперь раскололась, как грецкий орех, на две половинки. Ночной стражи у нас нет, собаки и те, как закат, скребутся в двери, просятся в дом со двора. Нам не принадлежат ночи. А все почему? Мы прогневили Бога. Оказывается, он и за равнодушие карает. Всякий сам за себя и Бог, выходит, за всех быть не хочет… Всякий свой адок свил, как гнездо. Любовь, обиды, ропот, жалость, правду — загнали в футляры, нарумянили, как покойника, залепили грязными шуточками. Нам все нипочем, мы силачи, общественную пользу творим, вон какие люди с нами здороваются за ручку! На любую просьбу отвечаем… «А что мне за это будет?»

А сами нет-нет, да и глянем на солнце. Ползет, стерва, к западу, сейчас потухнет, и мы пойдем засовами лязгать. Потому что наступает время наших грехов. Все Семеро там бродят, хихикают, а Восьмой, какого и в Библии не упоминают, тот грех — молчит.

Ночная Логрия шуршит за стенами, липнет на стекла, просачивается сквозь обои. Кто высунется — погиб.

Когда у нас ночь, у них, юнкер, самый что ни на есть светлый день. У кого «у них»? Ах, ты, мать еловая! Дай из кружки выловлю муху и все растолкую.

В году, значит, 1714, исполнилось мне четырнадцать лет. Маму не помню, отец копал колодцы. А детей с нашей улицы воспитывал приходский поп, молодой был поп, чудной, учил нас грамоте, бывало, рясу задравши, ловил бреднем лягушек нам на потеху, и про звезды рассказывал. Хорошего понемножку, вот и свезли нашего попа в казенной кибитке, чтоб не дурил, и разбрелись мы кто куда.

Отец устроил меня к бабке-лекарке, за три кварты в день, я собирал для нее вонючие травки, ей, понимаешь, надо было, чтобы сбор производился невинным дитем, иначе толку от целительства — пшик.

Набродился я тогда по общинному лесу. Попотеешь, пока найдешь нужное, издерешься в орешнике, ботинок в бочажине утопишь, но ничего, насобачился. Правда, как солнце ослабнет, ноги в руки — и в город.

Деньжата получу, отдам отцу, и на боковую.

Да кому нас было учить предосторожности, парень? Скажем, жеребенок родился и уже встал на ножки, без всякой науки, так и мы с пеленок затвердили — где ночь, там гибель.

Но в Петров День мне не повезло. Почти ничего не набрал, а что нашел — потерял. На городском лугу напали на меня собаки, когда отбился, остались от целебных трав одни ошметки. Старуха меня выставила за порог. «Бездельникам, — шамкает, — деньги во сне снятся!» Выжига, у самой десяток платьев и выезд — четверик. Дураков лечиться было много.

Плетусь домой, ноги не несут, в животе прохладная панихида. И не зря.

Папаша сидит за столом, трезвый и томный и давит тараканов мизинцем… «Деньги давай!»

Что поделать — повинился. Тут началось… Шахсей-вахсей, турецкий праздник. Колошматил меня старик от души, сил не жалел. Надорвал мне левое ухо, аж повисло, как у таксы, а кровищи… Я заревел — и за порог.

Тут до родителя дошло, что на вечерю уже звонили, и за окнами синева. Он выскочил следом, зовет, да как же!

Я и не заметил, как вынесло меня из города на луга, через Кожемятный мост и далее на просечную гарь.

Там, в брусничнике, я свернулся клубком, все мхам и перегною отдал — и слезы, и сопли, и кровь.

А как в себя пришел — и креститься не могу… Вокруг бархатная темнота, лишь на западе остывают алые полосы. Веришь ли, юнкер, мне было и жутко и сладко… небо полноводное, все в огнях, не то, что ползвездочки сквозь оконную чекушку.

Но я не героем родился, решил бочком-бочком, и к дому, авось пронесет, уж лучше батины зуботычины, чем молчаливая и непонятная смерть.

Пряхи болтали, что на перекрестках водится призрак — весь состоит из мертвецких рук и ног, а посередине клыкастый рот. И плачет он в ночи, как подкидыш, заманивает людей. Оттого и зовут его Покликухой. Но я по малости лет не догадался, что такой призрак в Логрии давно помер бы с голоду — дураков нет выскакивать из дома, когда кто-то плачет. Вот если бы он монетами звенел…

Крадусь я, вспоминаю всякие ужасы, колпак — в зубы, чтобы не заскулить. И вдруг из-под ног вспорхнула тетерка. Обомлел я и шарахнулся.

Вправо.

Парень! Там белый день и яблоневые сады потоками льются в гору. И солнце в листве перекатывается живым серебром. А над садами поднимаются крыши, шпили, купола, тополя… Как есть наш город, и колокольня наша, и флюгер на ратуше — всадник с девушкой…

Я обрадовался, подумал, что с испугу грянулся в обморок и пролежал до света. Но сердце туманилось, стукало редко. Не то, не то…

Перейти на страницу:

Похожие книги