Сказать, что мне понравился этот комплимент, — нет. Лучше бы сказали, что я талантливая, что глаза там — как звезды, как озера, что я буду играть Клеопатру вместо Юлии Константиновны Борисовой. А тут — фары и «дорогу на полметра вперед». Нет, не понравился мне этот комплимент. Но было что-то обнадеживающее и ободряющее в этой информации.
Списки были вывешены ближе к ночи. Когда я увидела свою фамилию среди поступивших, ни радоваться, ни ликовать я не могла, потому что рядом со мной в ту же секунду раздались рыдания девушки, которая за этот месяц стала моей подругой. И мы мечтали о том, как будем вместе учиться. Ее в списке не было. Нас взяли даже не двадцать шесть, а двадцать восемь человек, на два больше. В надежде, что в процессе обучения кто-то отсеется, что мы сами минимизируемся и оптимизируемся.
Поступившие разбились на группки и понимали, что расходиться не хочется. Это была мистическая ночь. В такую ночь не спят, да мы и не собирались. Мы вышли на скупо освещенный Калининский проспект, и, хотя были трезвы, было ощущение, что шампанского мы все-таки выпили.
Кучка молодых, счастливых и гордых, ставших студентами театрального института, шагала к метро. Хотелось кричать, петь, запускать фейерверки, разбудить уже спящий молчаливый город. Стас Жданько, приехавший из сибирского села и поступивший вместе с нами, внезапно запрыгнув на капот машины, легко пробежался по крыше новеньких «Жигулей», припаркованных в переулке как раз напротив пивного бара с одноименным названием. Сработала сигнализация.
И тут безмолвный город ожил и огласился благим матом: из закрытого бара выскочил, видимо, владелец «Жигулей» с пустой бутылкой, которую он собирался метнуть, выбирая — в кого. Но догнать нас было трудно. Победила молодость и нечеловеческий прилив сил, который мы испытали после поступления. Впереди была целая беспроблемная жизнь.
Вспоминая ночь моего поступления, я до сих пор ощущаю запах сирени и лип, которым был пропитан ночной город. И в памяти сохранился легкий прыжок рано погибшего талантливейшего Стаса Жданько.
Тогда этот деревенский парень, который мог быть простым увальнем, продемонстрировал нам грациозность движения молодого дикого животного.
В нашем расписании, кстати, движение, точнее — сцендвижение, было одной из ведущих дисциплин, равно как и танцы.
Педагогом по танцам у нас был древний дедушка по фамилии Ицхоки. У него был замечательный орлиный профиль, и он был легкий, как перышко. Все движения у него получались так, как будто он был подвешен в воздухе. Любимыми учениками у него были Стас Жданько и Юра Васильев.
Нам же, которые не с лету все схватывали, он вдалбливал простую истину:
— Если ноги или тело ошиблись, танцуй лицом! — И вскидывал свой орлиный нос так высоко, что казался памятником танцу.
И вот такого древнего дедушку мы, девчонки, обожали! Мы даже не понимали, сколько ему лет, такой он был старый! Но нам он казался самой жизнью — легкой и бесплотной.
У меня был еще один объект обожания — Владимир Георгиевич Шлезингер. В то время, когда вся страна, все женщины Советского Союза были влюблены в красавцев-вахтанговцев — Василия Семеновича Ланового, Юрия Васильевича Яковлева, Михаила Александровича Ульянова, — мне, наоборот, нравились недооцененные. Мое сердце открывалось недооцененным, но не менее гениальным.
Владимир Георгиевич Шлезингер, который мало был известен в кино и не очень много играл в театре, был завкафедрой актерского мастерства Щукинского училища.
Когда он работал с нами на этюдах или на спектаклях, его чувство юмора и артистизм приводили нас в неистовство. Мы хохотали так, что болели скулы от смеха, начинались колики в животе.
«Владимир Георгиевич, да вы же… Вы же гений! — думала я. — Надо бы ему — какой-то подарок!.. А что и как ему можно подарить? Может быть, на праздник, а то подумает, что подлизываюсь».
И вот в один из вечеров, когда я бежала к метро вниз по Вахтанговскому переулку, передо мной возникло знакомое пальто.
Дело в том, что наши студенты до мелочей знали верхнюю одежду преподавателей. Она висела в первых рядах в открытой гардеробной, справа от входной двери. И мы, опаздывая на занятия, первым делом оглядывали гардеробную — пришел или нет тот или иной преподаватель.
Так вот, передо мной двигалось пальто Шлезингера, но фигура была не его. Я чуть-чуть прибавила темп и, поравнявшись, повернула голову.
Господи, да это же Шлеза — так мы его звали между собой. Только расстроенный, озабоченный и непривычно сгорбленный. Поэтому-то я его и не сразу узнала. И я решила — это было спонтанное решение — поднять ему настроение.
— Владимир Георгиевич! — окликнула я.
— Да. Что тебе? — Он не понял, откуда я взялась и почему его остановила. — Что ты хочешь сказать?
А я в этот момент стою и — как с Голдой Меир — не знаю, что хочу сказать, почему окликнула. Больше всего мне хотелось его спросить: «Почему вы такой печальный?» Но вдруг он сочтет это вторжением в личную жизнь, фамильярностью? Мы же никогда не беседовали после занятий.