Первым гостем, явившимся в шаткую, из картона сооруженную и задрапированную ситцем «в горошек» выгородку, стал известнейший кинорежиссер Баскервилев (честь по чести он внес в кассу телекомпании деньги за свое сорокаминутное пребывание на экране — пять минут ему предоставили бартером в обмен на право перемежать диалог со мной кадрами его киноэпопей). Я трясся от неуверенности, пока фавном вплывший кумир, раздувая нафабренные усы, устраивался в продавленном, скрипевшем под его тяжестью кресле. Тема беседы формулировалась броско: возвышенное во всех проявлениях — плотском, духовном, архитектурном — не доступное непосвященным и зашифрованное в творениях великих, это таинство или ширпотреб? Почему оно, такое-сякое, вопреки прогнозу Достоевского, медлит и не спасает погрязший в заморочках мир?
На столе перед Баскервилевым топорщился букет искусственных ромашек, я приволок их — для оживления интерьера — с прежней работы. Синтетические цветы сразу привлекли внимание пришедшего. Он вцепился в пластмассовое украшение, прижал к груди порывистым жестом, каким женщины запахивают горжетку, и, затрепетав ноздрями, склонив бородавчатый лик и опустив долу томные глаза, не дослушав моего вопроса, зажурчал о том, что красоты в принципе не существует и существовать не может, ибо никто не знает, что она собой представляет («и с чем ее едят», так он выразился), своими же «глаукомами» (его залихватское выражение) ее ни один смертный не обозревал; свидетельств, во всяком случае, не обнаружено, есть, правда, отдельные ненормальные (коих раз-два и обчелся), вроде бы наслаждающиеся этой самой красотой (так они утверждают, но виной этому болезненному заскоку — клиническое состояние, оно, кстати, легко исправимо с помощью смирительных рубах и просветляющих сознание инъекций), для всех же нормальных двуногих очевидно: красиво то, что имеем в наличии — искривление позвоночника, выпавшие и вставные зубы, складки жира на талии, крепкая берцовая кость (он гулко постучал себя по бедру), косолапость и плоскостопие. Эти исходники и надо популяризировать, воспевать и лелеять. Они — природное богатство, его надо беречь и приумножать, скажем, совершая утренние и вечерние верховые прогулки, способствующие выгибанию икроножных суставов до бубличной округлости. (Тут мастер панорамных и комбинированных съемок задрал брючины и повращал огромными остроносыми чувяками, с тыла к ним были прикручены поблескивающие гусарские шпоры. «Ведь недаром это нынче модно!» — воскликнул он.). Свободин верещал в наушник, чтобы я спросил: в какую сумму обошлась моему визави покупка очередного орловского рысака и автомобиля «Бентли» ручной сборки, и можно ли назвать приобретенную модель если не красивой, то хотя бы изящной, но Баскервилев не позволял вставить в свой нескончаемый монолог ни словечка.
— Разве эти пластмассовые цветы не лучше настоящих, которые увянут через неделю? — продолжал он. — Вот и действительность, перенесенная на пленку, никогда не исчезнет! А листва на деревьях скуксится. А сами деревья пойдут на растопку камина на моей даче. Не останется в живых никого из ныне прозябающих, а мои прекрасные ленты пребудут нетленны.
Невозможность его прервать вгоняла в транс (при этом я сомневался: не шутит ли, не дурачит ли он меня?). Нет, не ерничал, не форсировал голосом гомерические откровения, отпускал залепуху за залепухой — о том, что думал, в чем был убежден. Излагал, со своей точки зрения, бесспорное и правильное.
Звонили телефоны. Увы, зрительские вопросы тоже пропадали втуне. Стоило мне издать хоть звук, Баскервилев начинал громко икать или вскрикивал, как заполошный. С квакающей обиженной (на меня и мои невразумительные междометия?) интонацией, полностью игнорируя мое присутствие, так и не позволив мне вякнуть полновесно, он довел речь до конца: «Что имеем, то и хорошо».