Жена (как и весь их дружный выводок) мухлевала, делала приписки при обсчете смет. И долдонила: «Да, ловчу, ради общих интересов». Взгромоздила на себя (зачем-то) содержание младшей сестры-чувырлы, та лежала целыми днями на диване и зырила в потолок, маникюрила ногти, изучала глянцевые журналы и не знала, чем себя развлечь и куда деть: то неслась дергаться в дискотеку, то тащилась в кафе с бойфрендом, то зубрила испанский разговорный, собираясь сделаться бизнес-леди… С неустойчивой малолеткой (вся была развинченная и покачивалась при ходьбе, как на шарнирах) чуть не впал в морок — мы частенько оставались в пустой квартире наедине. Лавры старшей не давали начинашке покоя? Привязалась меня обратать и заполучить… Удержался, выстоял, потому что (хоть и подмывало проверить: неужели цаца с накладными ресницами мною не погнушается? или ей было без разбора и все равно — с кем?) здравый рассудок (плохой советчик в делах амурных) подсказал: кроме воплей и скандала ничего не получится. А жена твердила: «Ты — погряз средь могил!» Окажись в курсе не произошедшего кровосмесительного адюльтера — что запела бы? По какому разряду отнесла бы естественные склонности и потребности сестренки и вообще всех живых? Неужели предпочла бы скабрез и срам, а не тихий, монашеский обет усопших?
Пассивность мертвых обманчива и лишь на первый взгляд неприглядна. Стоит взвесить итог пустой, а то и вредоносной, наносящей планете невосполнимый урон колготни живых (этой не опутанной смирительным саваном орды), и поймешь: бездеятельность спящих вечным сном, олимпийская их аристократическая устраненность от суматохи — благо. Не сбиваются в кланы-стаи, в кучи и стада… Не орут, не митингуют, не чинят кровопролитий (а живые заранее ведают: к чему ведут вооруженные стычки, и воюют, скопом и грохотом, сдается им, о себе и своем могуществе протрубишь громче). Мертвые не вершат пустых дел, не протаскивают никчемных законов, не качают права, не предъявляют претензии, не воруют и не насилуют, не плетут интриг (внешне, во всяком случае, но, не исключаю, на том свете тоже процветают дрязги и козни). Незаметно, ненавязчиво разбрелись покойники по кладбищенским аллеям, каждый — замер и затаился в подземной или пантеонной келье. Но поди ж ты: к ним, молчаливым, бестелесным, эфирным и эфемерным, стекаются (не обязательно в траурные годовщины) унаследовавшие их плоть потомки и хорошие знакомцы. Если ты не чурбан и не застывший соляной столб, и тебя рано или поздно, будто магнитом, — потянет к нивам и делянкам, где возделывать фунт в расчете на сбор плодов не резон. Антиразумно обихаживать обитель духов материальными знаками почтения (вряд ли кто верит, что скользнувшие в бездну небытия остаются ждать в персональных или коллективных усыпальницах вещественных приношений): цветы, посаженные на могильных волдырях, пожухнут (или будут украдены), украшенные пасхальными куличами холмики порастут сорняками и станут прибежищем муравьев и жужелиц. Зато освященная прахом близких почва одарит и наделит иным. Дадут всходы семена виноватости и благодарности. Настойчивее станет дума о матушке-могиле. А есть ли для утомленного, измученного путника призыв заманчивее, чем приглашение к покою и отдыху? Именно в оазис бессрочной неги скликают нас (с возрастом все непререкаемее) нежный пастуший рожок, материнский баюкающий мотив, властное иерихонское соло, доносящиеся вперемешку с шелестом травы и дерев с приветливых кладбищенских долин…
Живые, напротив, раздражают резкостью плотских проявлений и притязаний, несуразностью и ахинейством практических шагов. Издают звуки, источают запахи (нет бы стыдливо прятать миазмы под слоем супеси), обременены несварениями и другими болезнетворными присущестями, возводят собственную дремучесть в ранг осведомленности и всезнайства, из-за чего суропится еще большая ерунда…