Я не умею настроиться на ритм такой жизни. Мой, безнадежно устаревший хронотоп — это быстрое чтение работ авторов, находящихся от меня на большом расстоянии (ох, не зря школьники меня прозвали Болконским: именно таким чтением баловались и отец и сын, находясь в отставке; вот и я от рождения — отставник). Мои же односельчане живут в ином хронотопе: медленное чтение своих сочинений в условиях тесной пространственной близости. Происходит честная энергетическая складчин на: табачок и доллары врозь, но эмоциональные ресурсы все выложили на общий стол, карманы душ вывернуты, никто ничего не зажилил. Если бранятся, то только тешатся, и Павлика не надо утешать, поскольку с Ритой у него нормальное «odi et amo», разновидность приятного садомазохизма: заживет его амбиция, а через годик-другой приехав наконец в Москву, он найдет случай бросить обидчице в лицо что-нибудь облитое горечью и злостью, получит он удовлетворение!
Филология сейчас переживает не письменный, а устный, театральный период. Все, как один, вышли на подмостки, идет изысканный, профанам непонятный перформанс. В воздухе наряду с ионами, протонами и электронами витают маленькие театроны. Я лично открыл эту элементарную частицу и определил ее главные свойства: быстроту распада и неотразимость действия. Театрону нипочем ни здравый смысл, ни этическая ответственность, ни тем более научная логика. Вот ты выкинул номер, сказанул, насмешил, возмутил, поразил, ляпнул явный вздор — и выиграл. Женщина отдалась, соперник осмеян, толпа покорена и даже может растерзать твоего противника. Потом одумаются — но дело сделано. Против театрона нет приема. Пожалуй, кроме театрона более мощного, но абсолютное большинство людей крепко задним умом и к оперативной импровизации не способно. Не весь мир театр, но наша деревня, наш филологический мирок таковым безусловно является. Я тоже понемногу учусь быть шутом гороховым, осваиваю незамысловатую технику плоского каламбурного балагурства.
Но при этом то и дело посматриваю в окно и хочу убежать с урока — куда-нибудь на улицу Плохих Мальчиков (да, есть такая — буквально называется Рю де Мове Гарсон, я считаю ее улицей и своего имени). И вечная по улицам ходьба — вот мое главное и истинное призвание. Стрит-уокер — так бы я обозначил свою сущность, если бы это слово, как и целый ряд других слов английского языка, не имело бы значения «проститутка».
Пару раз гуляю вместе с неожиданным партнером — Вознесенским. В Москве наше с ним знакомство было не вполне отчетливым: что-то он читал в институтах, где я работал, потом посылал я ему оттиски своих статей с разборами его стихов — он отвечал вполне учтиво, гиперболизированными похвалами. Однажды, когда вышел большой черный Хлебников и я его мучительно разыскивал, — Вознесенский позвонил в писательскую книжную лавку и попросил, чтобы мне выделили экземплярчик. Тогда же еще со мной такой нонсенс приключился. Я заранее справился по телефону, назвавшись по фамилии и сославшись на Вознесенского. Прихожу, поднимаюсь по деревянной лестнице на второй этаж там, на Кузнецком, и сухопарая книгопродавщица, вынимая дефицитный сей том, спрашивает: «А вы кем классику приходитесь? Родственником?» Я так про себя отмечаю: помнят все-таки Николая Михайловича! «Да нет, говорю, скорее однофамильцем». Она на меня как на сумасшедшего посмотрела, и я уже потом сообразил, что под «классиком» она Вознесенского имела в виду.
А тут, после появления поэта на нашей конференции, где он выступил с декламацией двух весьма приличных новых текстов, ничего он не получает, кроме ритуального председательского «спасибо», и создавшийся вокруг него в коридоре вакуум заполняю я своими комплиментами, абсолютно искренними впрочем. Он «весь слух» — чуть ли не впервые понимаю я смысл этого выражения: вся энергетика человека переключена на внимание, впитывание каждой капли из потока сочувственных слов. Тяжка судьба поэтов: наверное, у каждого найдутся стихотворения ни разу не похваленные, не имеющие никакой «рецепции». А они все продолжают отважно ритмизовать, рифмовать, выстраивать строфы, находить эффектные финалы, не задумываясь о том, что в закрома русской поэзии, если считать где-то со времен Кантемира и Тредьяковского, уже загружено не менее двенадцати миллионов стихотворений и поэм, в том числе пятнадцать тысяч отличного или очень хорошего качества. Где на всех найти читателей? Но может быть, литература надкоммуникативна по своей интимной природе и в нас она не нуждается?
XVI