— Та, надо только стучать, ха-ха-ха! Я бил у вашего старого приятеля Бантинга, его дядя работает в почтовом ведомстве, и он устроил вам место, мошенник ви эдакий, — восемнадцать шиллингов в неделю и красный мундир. Только письма читать никак не можно, запомните это.
И вот я, Роберт Стабз, эсквайр, унизился до того, что стал служить обыкновенным почтальоном!
Мерзкие шутки Штиффелькинда сделались мне до того отвратительны, — он в последнее время окончательно распоясался, — что, как только я получил место, я съехал от него и больше к нему не заглядывал, потому что хотя он и оказал мне услугу, спасши от голодной смерти, но вел себя при этом крайне низменно и нагло и уж окончательно выявил всю мелкую злобность своей натуры, заставив меня принять должность почтальона. Однако что мне было делать? Я покорился судьбе, и целых три года Роберт Стабз, капитан Северных Бангэйцев, служил на почте…
Странно, что никто не узнавал меня. Первый год я жил в неослабном страхе, но постепенно свыкся со своим положением, как это свойственно великим людям, и стал носить свой красный мундир так просто и естественно, как будто родился на свет единственно для того, чтобы доставлять людям письма.
Около трех лет я работал в районе Уайтчепел, потом меня перевели на Джермин-стрит и Дьюк-стрит; там много домов, где сдают внаймы комнаты. В один дом на Дьюк-стрит я принес, наверное, не меньше сотни писем, а там жили люди, которые сразу узнали бы меня, стоило им взглянуть на меня хоть раз.
Видите ли, когда я покинул Слоффемсквигл и предался удовольствиям светской жизни, матушка прислала мне штук десять писем, но я ей не отвечал, прекрасно зная, что она просит денег, — тем более что я вообще терпеть не могу писать письма. Убедившись, что из меня ничего не вытянешь, она оставила меня в покое, однако, попав во Флитскую тюрьму, я, как уже упоминалось, писал дорогой своей матушке много раз и был немало уязвлен ее черствостью, ибо, ведь именно попав в беду, мы более всего нуждаемся в участии ближних.
Стабз — не такая уж редкая фамилия, так что, прочитав "Миссис Стабз" на ярко начищенной медной дощечке у двери одного из домов на Дьюк-стрит, куда я часто носил письма, я и не подумал разузнать, кто такая эта миссис Стабз и не доводится ли она мне родственницей.
Однажды у молоденькой служанки, которая вышла взять почту, не оказалось мелочи, и она позвала хозяйку. Из гостиной вышла старушка в чепце с лентами, надела очки, прочла адрес на конверте, поискала в кармане монетку и извинилась перед почтальоном за то, что задерживает его.
— Ничего, сударыня, — сказал я, — не извольте беспокоиться.
Старушка вздрогнула, сорвала с носа очки и зашаталась, забормотала что-то, потом громко вскрикнула и бросилась мне на шею, рыдая:
— Мой мальчик, дорогой мой мальчик!
— Как, матушка, — говорю я, — так это вы?
Я сел на диванчик в передней и предоставил ей возможность целовать меня, сколько ей нравится. Услыхав крики и рыданья, на лестницу выбежала женщина — моя сестра Элиза, собрались жильцы. Горничная приносила то стакан воды, то еще что-то, а я был предметом всеобщего внимания. Но задерживаться у них мне было нельзя: нужно было разносить письма. Однако вечером, после работы я вернулся к матери и сестре, и тут-то, за бутылкой доброго старого вина и блюдом чудесной тушеной баранины с репой, я наконец расположился со всеми удобствами.
Декабрь. "Зима междоусобий наших"
Матушка, оказывается, держала пансион в доме на Дьюк-стрит вот уже больше двух лет. Я узнал кое-какие столы и стулья из дорогого моему сердцу Слоффемск-вигла, а также чашу, в которой велел сварить тот знаменитый пунш в день отъезда матушки и сестер, — правда, они его и не пригубили, так что допивать пришлось мне самому уже после их отъезда, но это к делу не относится.
Вы только подумайте, до чего повезло моей сестре Люси! Этот Уотерс влюбился в нее, и она вышла за него замуж, у нее теперь дом полная чаша недалеко от Слоффемсквигла и собственный выезд. Я предложил Уотерсу забыть прошлое, но он оказался ужасно злопамятным и до сих пор не желает со мной знаться. К тому же он имел наглость объявить, что прочитал все до одного письма, которые я послал матушке, и так как все они содержали просьбы о деньгах, то он их одно за другим сжег и не сказал матушке ни слова. Уотерс давал матушке пятьдесят фунтов в год, и не будь она такой разиней, то могла бы получать от него в три раза больше; но старуха была, видите ли, слишком щепетильна и не желала брать больше, чем ей нужно, даже от родной дочери. Она и от этих-то пятидесяти фунтов намеревалась отказаться; но когда я переехал к ним, мне, естественно, понадобились не только стол и квартира, но и карманные деньги, так что я забрал эти пятьдесят фунтов себе, — мало, конечно, но все-таки хоть какие-то деньги.