Тюремный надзиратель у КПП в тюрьме посасывает ментоловый «Холлс», когда просит меня сузить мою жизнь до тех единственных подробностей, которые необходимо знать в тюрьме: имя, дата рождения, рост, вес, цвет глаз, есть ли у меня аллергия, принимаю ли я лекарства, состою ли на учете у врача… Я негромко отвечаю, словно загипнотизированная вопросами. Обычно я вступаю в эту игру во втором акте; для меня в новинку видеть ее начало.
Я чувствую запах лекарственной мяты, когда сержант опять постукивает карандашом.
— Особые приметы? — спрашивает он.
Он имеет в виду родинки, родимые пятна, татуировки. «У меня есть шрам, — думаю я, — на сердце».
Я не успеваю ответить, как второй надзиратель расстегивает «молнию» на моей черной сумочке и высыпает ее содержимое на письменный стол. Жевательная резинка, три леденца «Лайф–сейверс», чековая книжка, кошелек. Неизменные спутники любой матери: прошлогодние фотографии Натаниэля, давно забытое детское зубное кольцо, пачка с четырьмя цветными карандашами, которые мы умыкнули из чилийского ресторана. Еще две обоймы к пистолету.
Я обхватываю себя за плечи дрожащими руками.
— Я не могу. Я больше не могу, — шепчу я и стараюсь свернуться калачиком.
— Ну, мы еще не закончили, — говорит надзиратель.
Он вдавливает мои пальцы в подушечку с чернилами и делает три экземпляра отпечатков пальцев. Ставит меня к стене и вручает табличку. Я, как зомби, выполняю его приказы, в глаза я ему не смотрю. Он не предупреждает меня, что сейчас «вылетит птичка», и теперь я понимаю, почему на всех фотографиях преступники выглядят так, будто их застали врасплох.
Когда глаза привыкают к свету после вспышки фотокамеры, я вижу перед собой женщину–надзирателя. У нее брови срослись на переносице и представляют собой одну сплошную линию, а фигура — как у квотербека в американском футболе. Я иду за ней в комнату размером с чулан с полками, забитыми аккуратно сложенной ярко–оранжевой тюремной спецодеждой. Я вдруг вспоминаю, что тюрьмам в Коннектикуте пришлось продать все свои травянисто–зеленые костюмы, потому что заключенные постоянно сбегали в леса.
Надзирательница протягивает мне штаны и рубашку.
— Раздевайся, — велит она.
«Я должна это сделать, — думаю я, когда слышу, как она надевает резиновые перчатки. — Я должна сделать все, чтобы выбраться отсюда». Поэтому я пытаюсь выбросить из головы все мысли, чтобы она стала пустой, как экран после окончания фильма. Я чувствую, как пальцы надзирательницы ощупывают мне рот, уши, ноздри, влагалище, анальное отверстие. Меня передергивает, когда я думаю о своем сыне.
Когда осмотр заканчивается, надзирательница берет мои вещи, все еще влажные от крови священника, и складывает их в пакеты. Я медленно надеваю спецовку, так сильно перетягивая пояс на талии, что становится трудно дышать. Мои глаза шарят взад–вперед, когда мы идет назад по коридору. Кажется, за мной следят даже стены.
У стола дежурного в передней части тюрьмы женщина–надзиратель останавливается у телефона.
— Ну же, — подгоняет она, — звоните.
У меня есть конституционное право на один личный звонок, но я чувствую на себе тяжелые взгляды окружающих. Беру трубку, взвешиваю ее в руке, поглаживаю ее длинную шею. Я смотрю на трубку так, как будто вижу телефон впервые в жизни.
Они никогда не признаются в том, что слышали, что бы ни достигло их ушей. Я допросила с пристрастием достаточно тюремных надзирателей, когда они выступали в качестве свидетелей, — они ничего не скажут, потому что им придется вернуться и каждый день охранять этих заключенных.
Впервые это мне на пользу.
Я встречаюсь взглядом со стоящей рядом надзирательницей и медленно стряхиваю оцепенение. Набираю номер, жду, пока меня соединят с внешним миром.
— Алло! — отвечает Калеб.
Самое прекрасное слово в английском языке.
— Как Натаниэль?
— Нина? Господи Боже, что ты наделала!
— Как Натаниэль? — повторяю я.
— А как, черт побери, ты думаешь, он себя чувствует? Его мать арестовали за убийство!
Я закрываю глаза.
— Калеб, мне нужно, чтобы ты меня выслушал. Когда увидимся, я тебе все объясню. Ты уже беседовал с полицией?
— Нет…
— И не разговаривай. Пока я в тюрьме, молчи. Меня продержат здесь ночь, а завтра выдвинут обвинение. — На мои глаза наворачиваются слезы. — Нужно, чтобы ты позвонил Фишеру Каррингтону.
— Кому?
— Он адвокат. Он единственный, кто может вытянуть меня отсюда. Делай что хочешь, но уговори его защищать меня.
— А что мне сказать Натаниэлю?
Я делаю глубокий вдох.
— Что со мной все в порядке, завтра я буду дома.
Калеб злится, я чувствую это по повисшему молчанию.
— Почему я должен выполнять твои просьбы после того, как ты так с нами поступила?
— Если хочешь, чтобы это «мы» осталось, сделай то, о чем я прошу.
Когда Калеб вешает трубку, я продолжаю прижимать телефон к уху, делая вид, что еще не закончила разговор. Потом кладу трубку на место, оборачиваюсь и смотрю на надзирательницу, которая ждет, чтобы отвести меня в камеру.