Под водой он слышит только биение своего сердца. Интересно, у дельфинов тоже так? Или они могут слышать звуки, недоступные всем остальным, — как цветут кораллы, дышат рыбы, думают акулы. Он держит глаза широко открытыми, и через толщу воды потолок кажется жидким. Пузырьки щекочут его ноздри, а рыбки, нарисованные на занавеске, делают происходящее еще более реальным.
Но неожиданно появляется мама, здесь, в океане, где ее быть не должно, и ее широкое, как небо, лицо стремительно приближается. Натаниэль забывает задержать дыхание, когда она дергает его из воды за рубашку. Он закашливается, вдыхает море. Он слышит, как она плачет, и ее плач напоминает ему, для чего он вообще пришел в этот мир.
Боже! Он не дышит — он не дышит… И тут Натаниэль делает глубокий вдох. В мокрой одежде он кажется вдвое тяжелее, но я вытаскиваю его из ванны — кладу на коврик, куда тут же струйками стекает вода.
На лестнице слышатся тяжелые шаги Калеба.
— Ты нашла его?
— Натаниэль, — говорю я, как можно ближе наклоняясь к его лицу, — что ты наделал!
Его золотистые волосы прилипли к голове, глаза просто огромные. Он поджимает губы, собираясь произнести слово, которое так и не слетает с губ.
Неужели в пять лет задумываются о самоубийстве? Почему же тогда я нашла своего сына полностью одетого на дне ванны, полной воды?
В ванную вбегает Калеб. Он окидывает одним взглядом мокрого Натаниэля, вторым — вытекающую из ванны воду.
— Какого черта?
— Давай снимем это, — говорю я, как будто частенько нахожу сына в таком виде. Мои руки тянутся к пуговицам на его фланелевой рубашке, но он вырывается и сворачивается клубочком.
Калеб смотрит на меня.
— Приятель, — пытается убедить он, — если не переоденешься, заболеешь.
Калеб берет сына на руки, и Натаниэль обмякает. Он не спит, смотрит прямо на меня, однако я готова поклясться, что он сейчас в другом месте.
Калеб начинает расстегивать рубашку Натаниэля, но я хватаю полотенце и кутаю в него сына. Я запахиваю его поплотнее у него на шейке и наклоняюсь, чтобы мои слова упали на его поднятое вверх личико.
— Кто тебя обидел? — спрашиваю я. — Скажи мне, дорогой. Скажи, чтобы я могла помочь.
— Нина!
— Расскажи мне. Если ты не расскажешь, я ничего не смогу сделать. — Мой голос обламывается, как проржавевший рельс. У меня лицо такое же мокрое, как у Натаниэля.
Он пытается. Боже, как он пытается! Он весь покраснел от усердия. Открывает рот, выдувает сжатый клубок воздуха.
Я ободряюще киваю:
— Ты сможешь, Натаниэль! Давай же.
Мышцы у него во рту напрягаются. Такое впечатление, что он опять тонет.
— К тебе кто‑нибудь прикасался, Натаниэль?
— Господи! — Калеб выхватывает у меня сына. — Оставь его в покое, Нина!
— Но он собирается что‑то сказать! — Я встаю и снова наклоняюсь к лицу сына. — Ведь так, милый?
Калеб только поднимает сына повыше и молча выходит из ванной, крепко прижимая Натаниэля к груди. Я остаюсь стоять в луже, убирать оставленный беспорядок.
По иронии судьбы в отделе опеки штата Мэн, в отделе по вопросам семьи и молодежи, расследование по делу о жестоком обращении с ребенком таковым по сути не является. К тому времени как служащий, изучающий условия жизни неблагополучных семей, может официально открыть дело, уже имеются физические и психические подтверждения того, что ребенок подвергается насилию, равно как и имя предполагаемого преступника. Уже не будет места предположениям — к этому времени будет закончено предварительное расследование. И тогда в дело вступает чиновник из отдела опеки — так сказать, за компанию, чтобы на случай, если каким‑то чудом дело дойдет до суда, все было сделано согласно букве закона.
Моника Лафлам три года проработала в отделе опеки, занимаясь вопросами насилия над детьми, и уже устала оттого, что приходится вступать в игру только во втором акте. Она смотрит из окна своего кабинета — серой норки, похожей на остальные кабинеты в здании, — на пустынную игровую площадку. На бетонной плите остановленные металлические качели. Пусть на совести отдела опеки останется тот факт, что в штате осталась единственная игровая площадка, которая не соответствует современным стандартам.
Она зевает, сжимая кончик носа большим и указательным пальцем. Моника просто вымотана. И не из‑за того, что вчера ночью Леттерман не давал ей спать. Она испытывает общую усталость, как будто эти серые стены и казенный ковер в кабинете через космос проникают в нее. Она устала писать отчеты по делам, которые ничем не заканчивались. Устала смотреть своими сорокалетними глазами в глаза десятилетних детей. Ей просто необходимо было отдохнуть на Карибских островах, где буйство красок — голубая лазурь, белый песок, алые цветы — ослепляло, заставляя забыть о рутине.
Моника подпрыгивает в кресле, когда звонит телефон.
— Моника Лафлам слушает, — произносит она, резко открывая папку, лежащую на письменном столе, как будто собеседник на другом конце провода мог увидеть, что она предается мечтам на работе.