Военного чина у графа Фабьена не было, однако это не убавляло его привлекательности. Но похвалиться особым успехом не могла ни одна барышня. Он отличал всех, а значит, никого, он отвечал на кокетство каждой, а значит, не флиртовал ни с кем. Наблюдательные барышни отметили, что сдержанным и молчаливым Фабьен бывал, лишь когда танцевал с «новенькой»: молоденькой баронессой Ангелиной Корф.
Больше всех была поражена этим она сама.
Дожив до двадцати почти годочков, Ангелина прочно усвоила одну истину: она не удалась. Родившись в богатой и знатной семье, у любящих родителей, выросшая в неге и холе, окруженная самозабвенной заботой деда с бабушкой, она всегда чувствовала – даже не понимая, смутно, безотчетно, в самой глубине младенческой, потом детской, потом девичьей души, – что ее любят не за то, какая она есть, а за то, какой ее желают видеть. То есть как бы вовсе не ее любят! От нее столько ожидали… и, беда, никак не удавалось соответствовать этим чужим мечтам! Машенька Грацианова на детских праздниках пребойко пела тоненьким голоском – Ангелина дичилась: пение Машеньки казалось ей смешным, она не хотела быть посмешищем! – но бабушка укоризненно шепнула: «Ах, умница Машенька, а ты… экая бука!» – и этого было достаточно, чтобы раз и навсегда отбить в ней охоту и радость петь или как-то иначе показывать себя прилюдно.
«Эх, эх, бой-девка! – радостно блестя глазами, кричал дед, когда кузина Дунечка Румянцева лихо взяла первый свой барьер на английском пони. – А наша, видать, боится, что упадет!» – засмеялся он, ласково потрепав Ангелину по плечу. Она не боялась – разве что самую чуточку! – но если робость еще можно было одолеть, то ожидание новых ласковых насмешек – никак. Укорила матушка, глядя, как деревянную от робости Ангелину влачит по паркету первый учитель танцев: «Не отдави мозоль месье Фюрже!» – и с тех пор на всех танцевальных уроках – и дома, и в Смольном – Ангелина уверяла, что у нее болит нога, и даже начала ходить, слегка прихрамывая, лишь бы избавиться от возможных укоров. «Ох, какие у вашей дочери волосы!» – восхищалась супруга английского атташе на приеме в русском посольстве, еще когда Ангелина жила с родителями; отец, более всего озабоченный тем, чтобы его рассеянная дочка выросла примерной скромницей, прошептал, с ужасом глядя на ее буйно-кудрявую голову: «Господи, опять, поди, кудлы повылезли?!» С тех пор Ангелина полагала себя еще и самой некрасивой на всем белом свете.
Не придавая своим мыслям столь возвышенной направленности, она все же не могла не знать, что и родители, и дед с бабкою за нее жизни своей не пощадят, что она воистину зеница их ока… а все ж ощущала: они скорее жалеют ее, чем любят, а уж о том, чтобы восхищаться, гордиться ею, и говорить нечего! Да и чем, господи боже, восхищаться? Гордиться – чем?! Всегда слишком высокая для своих лет, с большими руками и ногами, с огромными («Вылупленными!» – нашла определение княжна Хованская, соседка по дортуару [40] в Смольном), кукольно-синими глазами, большим ртом и курносым носом, белотелая, медлительная, Ангелина не унаследовала ни тонкой красоты и очарования матери, ни чеканного аристократизма и ума отца, ни всепобеждающего обаяния бабушки, ни жизненного любопытства деда. Мир плыл мимо нее незамеченный – или она до поры до времени плыла мимо него в золотой лодочке затянувшегося детства под парусом грез, по ветру неясных желаний… возможно, зная о себе главное: если окажется не вовремя пробуждена, ничто ее не удержит… пойдут клочки по закоулочкам! – и не будет ли эта внезапная буря страстей еще хуже, чем полный душевный штиль?
Ее ум, сердце и тело как бы жили порознь, а душа вовсе витала в облаках, не объединяя их, не управляя ими. Только события необычайные, необыденного свойства могли разбудить Ангелину от ее зачарованного сна и придать хотя бы подобие цельности ее натуре. Первое такое событие случилось на волжском берегу… Теперь над всеми потребностями Ангелины главенствовали (даже над ее немаленьким аппетитом, которого она тоже стыдилась!) разбуженные плотские желания, и если днем течение жизни хоть как-то развлекало и отвлекало, то ночью от них воистину не было спасения! Особенно когда вспоминала этот задыхающийся, счастливый шепот: «Люблю тебя!..» Но даже и эти воспоминания не преисполнили ее уверенности в себе: какой мужчина не набросился бы на пышнотелую, разогретую солнцем… а выдохнул он это признание из благодарности или из жалости к девчонке, столь щедро расточившей свое достояние. Жалость – это чувство Ангелина ненавидела сызмальства, а оттого, пожалуй, и сама не знала жалости к себе. Она была не приучена собою восхищаться – умела только стесняться себя, даже имени своего, которое слишком длинно и тяжеловесно звучало: Ангелина; однако уменьшительные – Геля и Лина – вызывали у нее отвращение.