Даже для вида не поплакала Ульяна, когда узнала, как подох ее венчанный муж. Сухими глазами взглянула на божницу, вздохнула с облегчением: «Слава те, господи! Преставился изверг!» А покоя не нашла. Совсем отбило Гурлева от двора. Две ночи он дома не ночевал. В обиде, в ревности билась без сна на холодной постели. На третью ночь пришел, но угрюмый, обозленный донельзя; ни словом не обмолвился, залез на полати, не ужиная. С полу слышала Ульяна, как он ворочался там, бросал подушку под голову, и вдруг захолодела: это конец! Все ему опостылело. Хозяйство напрочь забросил. Люди готовят бороны и плуги к вёшне, провеивают семена, откармливают коней, чинят прясла вокруг огородов, налаживают и смазывают телеги. Все это нужно и неотложно в деревенском быту. Лишь Гурлев еще пальцем не пошевелил. Но и такое равнодушие простила бы ему теперь Ульяна, спроворила бы сама всю работу, сама вспахала бы и заборонила пашню, будь у нее хоть капля надежды, что Павел еще не совсем от нее отшатнулся.
И он чувствовал: дольше не может жить в этом дворе, где каждый угол напоминал ему Барышева. Тот когда-то ходил тут, хозяйничал, копал и топтал ногами этот занятый двором несчастный клочок земли. Но и решиться уйти отсюда Гурлев не мог. Вечным укором совести стала бы Ульяна. Ведь не конченная она, не безнадежная в своем бабьем, отсталом понятии смысла жизни. Жалел ее, но поправить не мог ничего. Невыносимы стали ее настороженные взгляды, написанное у нее на лице горе, принужденная покорность. Хоть бы на минутку засветились ее глаза прежней любовью.
А ни у того, ни у другого не хватало сознания, что не двор разделял их, не он виноват в их отчуждении и даже не проклятое имя бывшего мужа Ульяны.
Серега Куранов поссорился с отцом и сошелся с Катькой Пановой. За одну неделю обломали они Василису, и та приняла зятя к себе. Да и сама она изменилась. Походила несколько вечеров к старухе Лукерье, попела со старыми подругами песни, а потом уговорил их Чекан выйти на люди. По прежним правилам надо бы в великий пост не песни петь, а стоять перед хмурыми образами на вечерней службе в церкви, но, видимо, надоела им эта тоска, потянуло к живому. Лукерья первая не сочла грехом нарядиться в праздничный сарафан, под веселую песню сплясать «топотушку», этакой лебедицей проплыть по клубной сцене. «Пусть молодежь свои танцы пляшет, любится между собой, но и нам не пропадать же, — говорила она, — а было бы что под конец века вспомнить».
В страстную субботу, накануне пасхи, по-вдовьи оделась Ульяна во все черное и пошла в церковь ко всенощной. Тихо и благостно с клироса доносилось умиротворенное рыдание хора, составленного из поповских дочерей и богатых наследниц, а наперекор ему, в клубе, из окон в окна с церковью, — шум, топот и песни. Не утерпела Ульяна, погнала ее ревность туда же, хоть краем глаза приметить, что делает Гурлев, с кем водится. А зародилось у нее подозрение на Дарью. Очень уж скоро та начала возвышаться. Прежде сиднем сидела у себя в избе, принимала вечерки и вдруг на все село прогремела: назначили ее мужики сначала в женотдел, а когда Антон Белов взялся вместо Холякова управлять в сельпо, доверили комитет бедняцкой взаимопомощи. И стала она теперь почти как правая рука Гурлева: заседает с мужиками, ездит по нуждам комитета в Калмацкое, делит семена — кому из бедноты сколько дать на нынешний посев. Недалекий Ульянин ум не в состоянии был охватить всей глубины просыпающихся человеческих чувств и в отчаянии останавливался и замирал при мысли, что никто иной, но только Дарья отвратила Гурлева от всяких домашних забот.
Через толпу парней и девок с трудом пробилась она к дверям в зрительный зал, вытянув шею и приподымаясь на носки, впилась глазами в сцену. Сначала даже не поверила себе: вправду ли видит тут своего Гурлева? Дома такой неприветливый, он что-то говорил публике, помахивая правой рукой, посмеиваясь и откидывая назад чубатую голову. Говорил громко, и немудрено было поймать каждое брошенное им слово, но у несчастной бабы гудело в ушах и застилало свет керосиновых ламп слезой. Зато пронзило ее жаром, когда перед публикой появилась Дарья, в новой сатиновой кофте с кружевами, белой пеной раскинутых поверх налитых здоровьем грудей. Увесисто и задорно топнула Дарья по настилу, кипятком плеснула в Ульянины уши: «Ну-ко, девоньки, бабоньки и мужики! Давайте-ко похлопаем в ладошки, попросим наших дорогих молодух взойти эвот сюда, — она показала на поставленные полукругом скамейки, — и послушаем, как люди-то в старину певали!» Это она назвала так не в усмешку и не в обиду тех старух, что сидели в публике на первом ряду. Одна за другой поднялись по ступенькам на сцену Лукерья-знахарка, Варвара Мефодьевна, Акулина, Василиса Панова, да еще дед Савел Половнин, а на подголоски к ним вышли несколько девок и, наконец, сбоку приладился на стуле избач Федор Чекан с двухрядной гармонью.
— Сейчас хор споет вам, граждане, плясовую песню, — объявила Дарья. — Надо бы и поплясать под нее, да места мало, так что, кому охота, сидя ногами потопайте.