Обычно охочий до разговоров Фома Бубенцов заскучал в одиночестве. Коротая время, он начал думать: дескать, правильно и справедливо выпнули Прокопия Согрина из Малого Брода. Этакий козырный туз! Доигрался! Слинял. Куда важность девалась.
В молодости, всего с весны до покрова, пожил у него в батраках, а натерпелся, как за много лет. «Фомка лентяй! Фомка дармоед! Фомка, поди туда, Фомка, поди сюда!» Бывало, поминутно в упряжке. А то и кнутом по спине. За свой стол не пускал. Даже в его нужник ходить не велел.
В памяти оживало много обидного, что невозможно было простить.
В том, что Согрина осудили и выселили из Малого Брода, было что-то новое, значительное, хотя по малограмотности Фома еще не умел правильно оценить и понять.
Он приладился на сходцах крыльца поудобнее и попытался живее представить, что теперь станут делать богатые мужики, какая судьба им предстоит, кому достанутся их пашни, леса и покосы. А главная загвоздка была даже не в этом: без богатых хозяев станет просторнее, но и мужикам неминуемо придется жить как-то иначе.
Мыслей столпилось много, ночь длинная, успел бы Фома в них разобраться, и вдруг их как ветром сдуло: кто-то пробрался в дом. В горнице скрипнули половицы, отчетливо послышался певучий звук: у Согрина сундуки были старинные, с музыкой. Фома насторожился: «Не дай бог, если сам хозяин с дороги вернулся, сбежал от конвоя, может, оружие ищет. Убьет ведь, не пощадит!»
Тайком, согнувшись пополам, Фома пробрался на улицу; прижимаясь к фундаменту дома, осмотрел все наружные окна. Одно из них со стороны переулка оказалось наполовину открытым. «Ну, так и есть, — окончательно убедился Фома. — Даже если не хозяин, то все равно вор в доме».
В сельском Совете в эту ночь дежурил, согласно подворной очереди, Никифор Шишкин, мужик горячий, бедовый. Вместе с ним Фома и накрыл охотника до чужого добра. Они немало удивились, когда им оказался Егор Горбунов. Вор успел заграбастать из согринских сундуков две кашемировых шали, праздничный сарафан, янтарные бусы, лакированные сапоги и плисовые шаровары и еще разную мелочь, что попалась под руку, уторкал все это в мешок, а когда его накрыли с поличным, упал на колени:
— За ради бога простите! На меня затмение нашло. Бес попутал!
Не стерпел Никифор, ударил его по скуле, да и Фома по загривку добавил:
— Чума ты проклятая! От Евтея нажился, эвон какое богатство прихапал, так еще тебе мало! Вот завтра навесим на тебя все, что здесь своровал, да проведем по Первой улице людям напоказ. И будет тебе всенародный суд.
Привели его в сельский Совет, пинками загнали под замок в каталажку и оставили там до утра. А перед утром Горбунов снял с себя поясок и повесился.
— Прожил, зар-раза, на подлостях, на подачках скверно, нечисто, и подохнуть по-людски не нашелся, — обозлился Никифор, когда вынули Егора из петли. — Видно, позор-то потяжельче, чем любая пожива.
Малый Брод потрясло это событие. Сама по себе кончина Егора Горбунова ничего бы не значила: был и нет! Толки, догадки, споры между бабами и мужиками вызывало непонятное, немыслимое: как же от такого богатства, каким завладел Горбунов по наследству от родственника, мог он решиться на воровство?
Большая толпа людей спозаранок собралась у сельского Совета. Ни одного доброго слова Егору не выпало, но и Никифора и Фому Бубенцова никто не осудил.
Опись имущества Согрина Федот Бабкин временно отложил, пока не проведет следствие участковый Уфимцев.
Гурлев, накануне расстроенный пьянкой Белова, остро переживал и эту беду. Значит, именно он что-то недомыслил, недоделал, не довел до конца. «На лиху беду собаки не лают. Наперед ее надо угадывать! — думал он. — Не стукнуло же в башку наружную охрану поставить». И острым ножом резала душу жалость к Бубенцову и Шишкину: оба теперь пострадают, окажутся под судом.
Посреди дня приехал в Малый Брод на пароконной подводе новый секретарь Калмацкого райкома Авдеин.
Перемены в райкоме произошли без партконференции. Окружком направил Антропова в город на строительство электростанции, а вместо него прислал Авдеина, никем не виданного в здешних местах.
Сразу пошли о нем недобрые слухи.
Гурлев после вёшны в Калмацкое не ездил, но уже заранее знал: Авдеин, не в пример Антропову, шибко ретивый, повелительный и крутой. Поэтому, со дня на день ожидая его, тревожился, опасаясь раздора. «Дело его такое, пусть нажимает, пусть, ежели найдет непорядок, мне выговаривает, но лишь бы по-нашему, по-партейному, без презрения». Самому богу не простил бы он унижения достоинства своего.
В сером костюме, в белой рубахе, при галстуке, на носу очки позолоченные, под ними глаза-бурава, во всю голову лысина, да как у девки — алые губы, щеки румяные. С этакой внешностью сидеть бы Авдеину в канцелярии, шуршать бумагами. Еще и по рукам, вернее других примет, можно судить без ошибки: за рогаль не брался, молотком не стучал, топором жердей не тесал, ладони без единой мозолинки, пальцы холеные.
«Ни раньше ни позже припер к нам, — неприязненно подумал Гурлев. — Тут такая оказия. Что он может спросить?»