— Ой, божечко! Кузьмич, что же это такое? Погляди… Кажись, брат Тимофей… Он и есть! И откуда заявился?
Выбежала из хаты, обняла Тимофея и, заливаясь слезами, проводила гостя в хату.
— Дуня, и чего ради слезы? — сказал Тимофей, остановившись в сенцах. — Радуйся, Дуня… За сколько годов вот собрался и приехал… Одна живешь?
Она не ответила. Возле порога Тимофей снял с плеча ношу, покосился на Ивана, и злые его глаза сказали: и ты тут? Не ждал, не ждал такой встречи… А Евдокии Ильиничне, вытиравшей кулаком слезы, так хотелось, чтобы муж и брат улыбнулись, и если не обнялись, то хотя бы поздоровались как родичи. А они нелюдимо косились, мерили друг друга жесткими взглядами и молчали. Боясь, чтобы в ее хате эти немолодые мужчины не затеяли драку, Евдокия Ильинична забегала, захлопотала у стола, и улыбаясь, и всхлипывая, и шмыгая носом.
— Ой, какая радость, какая радость! — говорила она, ставя на стол тарелки. — Братуш-ка, или вы с Кузьмичом сговорились и потому разом заявились до меня? Или такой выпал случай?
— Дюже долго сговаривались, — грустно сказал Иван. — Все не было у нас подходящего времени для такой встречи.
— Пути господни никому не ведомы, Иван. — Тимофей снял картуз, вытер ладонью лысину. — Так и наши с тобой дорожки. Где они скрестятся, где разойдутся, кто знает? — Снял плащ, положил на лавку. — И все-таки дорожки наши скрестились. Хочешь не хочешь, а пришлось свидеться… Ну, здорово був, Иван Голубков…
— Здорово, Тимофей… коли не шутишь.
— Какие промеж нас могут быть шутки? Гляжу, жизнюшка и тебя объездила, обкатала… И постарел и поувял…
— Жизнь никого не милует — ни виноватого, ни правого… Для нее все люди равные.
— Не скажи, Иван… Люди-то живут неодинаково.
— Верно, не одинаково, а стареют все одинаково… И тебя не признать. Тоже со старостью подружился.
— Тимоша, Кузьмич, садитесь обедать, — улыбаясь брату и мужу, позвала Евдокия Ильинична. — За столом и побеседуете…
— Поесть, сестра, можно, в дороге я проголодался, — согласился Тимофей, потирая руки. — А вот беседовать нам с Иваном не о чем… Еще в молодые годы обо всем всласть набеседовались — хватит с нас на всю жизнь… Верно, Иван? — Не дожидаясь ответа, вынул из чемодана неначатую бутылку, поставил на стол. — Выпьем, сестра, ради нашей встречи…
Иван взял свою недопитую ночью водку и тоже поставил на стол. «Ну, слава тебе господи, кажись, все обойдется по-хорошему», — подумала Евдокия Ильинична, неся роюмки и хлеб, нарезанный на тарелке.
— Ой, Тимоша! И как же сильно ты теперь на нашего батю скидываешься! — Евдокия Ильинична ласково посмотрела на брата. — Истинно батя! И усы, и борода, и лысина. Гляжу на тебя, а сердце аж замирает. Будто сам батя пришел ко мне…
— Что тут удивительного? — Тимофей, пододвинув табуретку, сел к столу. — Разве я не сын своему батьке?..
Евдокия Ильинична сбегала в погребок, принесла в миске соленых помидоров, ярко-красных, холодных. Поставила на стол, говоря, что она так рада, так рада, что у нее гости.
— Помидорчики, Тимоша, сама солила. Это такая закусочка под водку, что аж у меня слюнки текут… Ну, выпейте. Яичницу поджарю на сале… Ты, помню, Тимоша, любил яичницу на сале?
Радостное чувство сестры не передавалось Тимофею. Мрачный, усталый, он исподлобья косился на Ивана. Отвечая сестре, с грустью сказал, что весной похоронил Варвару, что дети выросли и находятся при деле.
— Зараз я, Дуня, остался один, как та птица средь неба. — Тимофей тяжело вздохнул, потер ладонью лысину. — А мой Андрюшка, Дуня, в батька пошел — инженер по автомобилям. Настоящий механик. Такая умная голова, куда там! — похвастался Тимофей. — Мне не довелось понянчиться с машинами, Иван скрутил руки, помешал, так нехай хоть сын мой возле них походит. — И, не глядя, к Ивану: — Отлучил ты меня, Иван, от техники, лишил радости, сломал мою жизнь.
— Не я ее сломал…
— А кто?
— Сам знаешь кто… — Помолчал, хмуря брови. — Лично я только исполнял приказ Советской власти, и все. И исполнял честно!
— А кто, скажи, увел меня от мотора? Кто в декабре двадцать девятого скрутил мне руки за спиной? Скажешь, Советская власть?
— Это сделал я…
— А за что?