«И чего думки прицепились ко мне, канальи, дажеть иттить не дают». И она пошла через мост быстрыми шагами. Отдалялась, стихала Кубань. Впереди, на просторном плато, раскинулся аул. Как, оказывается, чудно устроена жизнь: на левом берегу Кубани все, на что ни взгляни, свое, близкое, привычное, а на правом — все чужое, все не свое, непривычное. Верхом на хворостинках скачут мальчуганы. И что? Будто и такие хлопчики, как в станице или в Прискорбном, и чумазые и сопливые, а все же не такие. На них старенькие бешметики, кудлатые, не по головам папахи, тоже не новые, на ногах самодельные, из сыромятины башмаки. В такую теплынь — и папахи? Торчали и не слетали с голов. Близ ворот лежал пес, зевая от скуки. Пес как пес, разве мало таких псов в станице? Косматый, еще не линявший, масти бурой. И все же такого пса ни в станице, ни на хуторе Евдокия Ильинична не видела. И лежал он как-то не так, как обычно лежат собаки, а скрестил лапы и положил на них морду… Или улочки. Совсем не такие, как в станице: узкие и кривые, грузовик по ним не пройдет. Зеленели и цвели сады, и, казалось, цвели не так дружно, как в Трактовой или в Прискорбном. Без всякого порядка тянулись низкие, из речного камня-голыша изгороди. Есть изгороди из камня и в Трактовой, и все же в ауле голыши были обточены бурунами и уж очень мастерски сложены — любо глянуть! Дома и вовсе не похожи на казачьи хаты: оконца поменьше и подслепова-тее, крыши черепичные, и они жарко краснели в зелени садов. Больше всего удивлял запах: даже на улице горьковатый привкус сгоревшего кизяка прижился так, что не поддавался никаким ветрам. Приведи в аул человека с завязанными глазами, пусть по запаху угадает, где он — в станице или в ауле. Понюхает и непременно скажет: «Нет, это не станица, а аул…» А какая может быть разница? Известно, и в станице курятся трубы и горят в печах кизяки. Почему же кизячий дымок пахнет в станице не так, как в ауле?.. Почему?
Легче всего сказать: «Шут его знает, почему». Или: «Да, точно, всем известно, что один и тот же кизячий дымок в станице пахнет по-своему, а в ауле по-своему, какой-то у него тут, сказать, особенный вкус, что ли. А в чем загвоздка? Неведомо, тайна…» Никому такие ответы не нужны. И нашей героине они ни к чему.
Она давно перестала искать различие между поселениями черкесов и казаков и задумалась о том, как же среди саклей и дворов такого разительного сходства отыскать жилье Кардано-вых. Спросила у хворостяных конников. Черкесские хлопчики вытягивали шеи, ловили слова, виновато улыбались: наверное, трудно им было понять русскую тетю. Паренек, что был постарше, по складам выговаривая русские слова, сказал, что в ауле Кардановых очень много. Их и за день не обойдешь. Как же быть? И когда черкешонки узнали, что тете нужны те Кардановы, у которых сын Хусин, то сразу повеселели. Сказали, что у Хусина есть дедушка Абубекир, и, лихо пыля хворостинами, проводили Евдокию Ильиничну до двора.
Низкая, все из того же камня-голыша изгородь. Сарайчики, загородка для кур. Огород вспахан и расписан грядками. Домик прятался в садике. Возле домика — кунацкая с широченной трубой в крыше. На солнцепеке возле порога грелся старый черкес, наверное, Абубекир. Опершись на карагачевый суковатый посох, он удивленно смотрел на нежданную гостью. У Евдокии Ильиничны екнуло сердце. Как же был похож этот старец с посохом на ее покойного дедушку Фому! Такое может только присниться: будто дедушка Фома, узнав, что сюда заявится его внучка, нарочно выбрался из могилы и уселся возле чужого порога, как, бывало, 5гсаживался возле своего. И обтянутые бешметом костлявые плечи, и папаха из облезлой смушки, торчавшая сорочиным гнездом, и хмурые брови, и глубокие, как норы, глазницы, и коротко стриженная бородка, — ну в точности дедусь Фома… «Дедушка, и чего вы тут?» — хотела крикнуть и не крикнула. Испуганно, глухо спросила:
— Дедушка, мне повидать бы мать Хусина…