Истинная стереоскопия внутреннего контраста выявляется еще отчетливее, когда слово совсем затушевано вычеркиванием. Кто знает в чтении толк, у того вырабатывается чутье, позволяющее угадать, что в рукописи иная страница уподоблялась полю битвы, усеянному выкошенными словами. В печати она схожа с мишенью, изрешеченной выстрелами, когда попадания в точку заклеены, но все еще заметны.
Припоминаю, как был я потрясен, впервые читая в дневниках Бодлера такую фразу: «Сегодня, 23 января 1862, меня постигло необычайное предвестие; я почувствовал, что я задет крылом
Более того, встречаются слова, исправленные «про себя». Подобное исправление таится в каждом нашем слове, по-своему затрагивающем ту или иную мысль. Язык неотступно сопутствует нам на марше, вынужденный по-разному разворачиваться в каждой предстоящей схватке. Слова заряжены энергией, которая варьируется при каждом переходе от главного предложения к придаточному. Автор, употребляющий слова «любовь», «дивное», «действительность» в значении, вполне предсказуемом, лишь по недоразумению мог бы родиться по эту сторону Мааса и по ту сторону академических границ. В этой связи заслуживает исследования вопрос, чем, собственно, Гофман так заворожил французов. Блистают не волшебством, а изысками измеримого, рассчитанностью, чеканкой. Токи слова убывают в декадансе, но тем выше напряжение. «Мы — непредсказуемые испытатели почечных функций», но насколько непредсказуем тот, кто приступает к делу, вооружившись парадоксами. Правда, это вернейший способ себя подставить с той и с другой стороны.
Стреоскопическое воздействие присуще также рифме. Слова, различающиеся по своей понятийной сути, например Brot и Tod, [28]включаются в глубочайшую гармонию своим звучанием, каждое колеблется на другом конце камертона, но камертон один. Так, таинственные узы всех вещей ощущаются сердцем.
И если наш слух радуется при этом совпадению гласных и расхождению согласных, это потому, что в гласном — пребывание рифмы, а в согласных — ее напряженная, многообразная стремительность, что великолепно символизирует нашу любовь к одному и тому же смыслу, потворствующему нам, каково бы ни было изобилие. Ибо в гласном высказывается доподлинная магия слова, облекающаяся телесностью согласных. Поэтому гласные покидают слово первыми при его переселении из родного языка в иностранный.
Как тесно сжилась магия с гласными, явствует хотя бы из того, что язык не нуждается ни в чем, кроме них, выражая изумление, ужас или восторг. Мы ждем не дождемся учения о звуке, бросающего вызов научности, как бросало его гётевское учение о цвете. Мне сдается, что в наши дни нам следует продолжить опыт Альберта Великого {60}; велевшего вещам высказаться. И не возможно ли это снова?
А еще меня захватывает тысячеголосый возглас при пожаре; и порою я воображаю спектакль на сцене, пронизанный светом, подобно красному абажуру в темном помещении, — спектакль, столь неотразимый, что поставить его мог бы только истинный волшебник. Публика уподобилась бы большому зверю, из груди которого извлекаешь первозвуки, — следовало бы сначала основательно поучиться их воспроизводить. Близятся обстоятельства, при которых снова не будет ничего невозможного. К человеку в городах начинает возвращаться простота, по-своему не лишенная глубины. Человек обретает цивилизованность, а что это, как не варварство? Очень странно, но природа снова берет в человеке свое. Уж если на то пошло, мне скорее по душе молодые люди, предпочитающие спорт, чем завсегдатаи кинозалов, заядлые автомобилисты или даже американцы. Каждый на свой лад, но все участвуют в марше, устремленном к одному и тому же месту назначения.
Поразительно, сколько жестокости у нас в кино. Так называемые драмы отстают в этом отношении от комедий, дающих больше поводов для размышлений на эту тему, — вот где торжествует небывалое злорадство, доходящее до абсолютного.
Крайне угрожающим становится уличный шум, все явственнее концентрирующийся в глухом завывании
Шумам вполне соответствуют лица и тем паче краски большого города. Освещение в аду едва ли блещет столь ядовитой роскошью.