«Раннее детство – лучшее время. Оно овеяно сказками, поэзией. Была близость к природе, общение с ней; родные были лесоводами… В семье царил культ природы. Природе поклонялись, ее обожествляли. До семи-восьми лет я верил в эльфов и русалок. Природа для меня была полна таинственности. За каждым ее проявлением я усматривал духов; жил в мире сказок…
Все это дало мне много, очень много. Любовь к природе сохранил на всю жизнь.
Одесские окрестности для меня в детстве – это Аркадия и, главным образом, Ланжерон: ходил босиком с папой».
Произошло почти чудо. Хаос Гражданской войны, интервенция, аресты, расстрелы не коснулись ни Москалевых, ни Рихтеров.
Анна Павловна и Теофил Данилович снова обрели сына, которому было уже шесть лет. Зимы проходили в Одессе, летом уезжали в Житомир.
«Нежинская улица. Когда выходишь из нашего двора, напротив стоит неказистый дом, но наверху карниз и круг, как окно в небо. И мы всегда шли направо. Первая подворотня – неинтересная. В ней лежали дрова. Вторая – где жила моя будущая учительница музыки – с гофрированным бело-красным витражом.
После пятого дома – вид на собор Петра, и когда появлялась кирха – охватывал восторг!
И теперь мы снова вышли так, и снова архитектурный сюрприз, как будто это и очень особенное, и свое, знакомое».
Старая кирха похожа на большую немытую морковь, торчащую острым концом над городом.
Ее отсыревший кирпич темен и кажется совсем древним. Многие думают: «Вот – памятник архитектуры». Но это не совсем так. На самом деле кирха не столько стара, сколько старомодна и запущена. После Гражданской войны она, как и весь город, нуждается в ремонте, но денег на это ни у кого нет…
Кирха как две капли воды похожа на своих сестер-лютеранок, волею судьбы разбросанных по белу свету. Они почти одинаковы. Разница только в том, что одна стоит среди пальм Эквадора, другая на Аляске, а этой суждено было встать именно здесь, на юге России. Вот и все… Но только ли? Да нет… Конечно же, нет.
Не только это чувствуется в остроерхих осколках Германии, так далеко разбросанных лютеранской их родиной. Есть в них и другое. Есть в них что-то от рева органной трубы, от гудения вековых елей, от старого камзола и отечных ног в высоких кожаных ботах, есть в них что-то от оловянного моря и низкого неба, что-то от самого Букстехуде и, право же, ничего от большой моркови, торчащей острым концом над зимним отсыревшим городом.
Но к старой кирхе давно здесь привыкли, и она – что поделать – совсем не привлекает обывательское внимание.
Они шли направо. Они шли неровно. Мать держала за руку сына, а он, обгоняя, тянул вперед. Ей приходилось сдерживать шаг, как на крутом спуске, и она говорила: «Куда ты? Куда ты бежишь? Иди спокойно».
Миновав пять домов, они выходили к кирхе, и тут все получалось наоборот. Мальчик тянул материнскую руку назад – и ей приходилось преодолевать это сопротивление, как на тяжелом подъеме. Она говорила: «Ну, что с тобой, наконец, иди же ровно. Ведь мне тяжело!»
Но он вряд ли слышал. Он впервые переживал явления искусства! Он снова и снова получал здесь свой подарок, неведомые еще ему игры масштабов и сам размер этой островерхой вертикали!
Они бывали тут ежедневно. И всякий раз его охватывал восторг. Он смотрел и смотрел, замедляя шаг, повисая на материнской руке, мать тянула его, и он, упираясь, скользил по зимнему тротуару.
Эта способность вновь и вновь переживать прекрасное словно впервые стала потом чудесной особенностью искусства Святослава Рихтера. И может быть, именно в этом кроется изначальная причина его артистического вдохновения. Восхищение музыкой не проходило, не уменьшалось от нескончаемой, а порой изнурительной работы.
И когда он выходил на сцену, его игру было трудно назвать исполнением. Казалось, он импровизирует, сочиняет прямо в зале и делает это с невообразимым совершенством. И сейчас любое движение музыкальной мысли, поворот формы для него самого – полная неожиданность, счастливая, прекрасная находка! Казалось, он сам не знает, что будет через минуту. Этим чувством новизны никто не обладал так полно. Он всегда играл от первого лица, и в то же время в его искусстве не было никакого произвола. При всей свободе он был предельно точен и строг. Все указания в тексте, любой оттенок, любая мельчайшая деталь скрупулезно изучались, запоминались, и ничто потом не пропадало – все звучало, но так, словно это только сейчас, вот прямо тут, на эстраде, пришло ему в голову.
Искусство такой свободы, такой поэзии и таких масштабов уже не вмещается в эстетические понятия. Оно переходит в область нравственного. Становится силой, способной преобразовывать жизнь, делать ее лучше и чище.
И не одно поколение людей получило свое духовное здоровье из рук Святослава Рихтера. А что же он сам? Как относился он к своей славе? К неизменному успеху?
Восхищение музыкой, никогда не покидавшее его, возможно, и было единственной, подлинной наградой великому пианисту за нескончаемый труд его жизни.