Я внимательно прочел Ваши стихи и нашел в них необычайную серьезность, оригинальность, языковую свежесть. Однако Вам следует, прежде всего, обуздать избыток чувств и писать стихи с определенной мерой отстраненности. Писать так, словно страждущий юноша и тот, кто пишет стихи о нем, — это не один, а два разных человека, и человек, творящий стихи, воспринимает страждущего юношу как предмет своих холодных наблюдений, сделанных с некоторой дистанции и несколько забавляющих его. Быть может, стоит попробовать писать так, будто вас разделяют сто лет — героя стихотворения и поэта, это стихотворение сочиняющего, будто сто лет пролегло между тем, что болит, и тем временем, когда Вы об этом пишете?
P. S. Кстати, по поводу тех суровых слов, что сказаны в Вашем письме о докладчике Бар-Ориане. Вы не совсем правы. Хотя, по всей видимости, он не самый симпатичный человек, и я с сожалением узнал от Вас, что в конце вечера, когда Вы обратились к нему, он довольно грубо обошелся с Вами. Но решительно неверно утверждать, что «жизнь чужда ему». Вот уже много лет он живет один в скромной квартирке на улице Адам Хакоэн, дважды вдовец, преподает в одном из тель-авивских колледжей. Вам это, конечно, неизвестно, но его единственная дочь Айя порвала с ним, когда ей было всего шестнадцать с половиной лет. Она поменяла имя на Жослин и прокрутилась около двух лет в Нью-Йорке, снимаясь в эротических журналах. Затем обратилась к религии, вышла замуж за поселенца из Алон-Море. И теперь вот уже две-три недели господин Бар-Ориан пребывает в тяжелых сомнениях: продолжать ли ему бойкот или же, поступившись совестью и принципами, только раз, ни в коем случае не создавая прецедента на будущее, пересечь «зеленую черту» и побывать на Территориях, захваченных Израилем в Шестидневную войну, навестить дочь-поселенку и подержать на руках младенца внука, тоже поселенца?
Или взять, к примеру, Овадию Хазама из компании «Исратекс». Того самого, что выиграл в лотерею, развелся, буйствовал, носился по всему городу на голубом «бьюике», с энтузиазмом включился в политическую жизнь, поменял шесть квартир за два года, давал всякому, кто просил у него взаймы, деньги, не считая их, жертвовал различным синагогам новые свитки Торы, финансировал из своего кармана пиратскую радиостанцию, призывавшую вернуться к религиозным заветам предков… Он без оглядки проматывал свой капитал и на пожертвования, и на разведенок из России, и на покупку земель за «зеленой чертой». Справил свадьбу своего сына с Люси, «вице-королевой моря», и пышное это торжество почтили своим присутствием такие израильские лидеры, как Ицхак Шамир и Шимон Перес, и сотни приглашенных целовали Овадию Хазама, а он, в голубом шелковом костюме, с белоснежным треугольничком платка в нагрудном кармане, обнимал и с силой прижимал к груди каждого из своих гостей — и мужчин, и женщин, и членов Кнесета, и торговцев земельными участками, и артистов, и журналистов местных изданий… Обнимал с волнением и слезами, громко шутил, заставлял всех еще и еще раз попробовать — хотя бы попробовать! — приготовленные для свадьбы яства и выпить в его честь еще по рюмке… А теперь он лежит там, во влажной темноте, во втором терапевтическом отделении больницы «Ихилов», на пропитанных кровью и мочой простынях, между двумя другими умирающими. Немного застывшей крови запеклось у ноздрей и в уголках губ, с натужным страдальческим свистом он вдыхает кислород, грудь его поднимается и опускается, и в сумерках, обволакивающих его сознание после укола морфия, он помнит-не-помнит множество рук, которые гладили его голову, плечи, грудь. Женщину, которая плакала, или женщин? И внезапно перед его закрытыми глазами возникают пейзажи: истоки реки Иордан, все залито сиянием, стаи птиц, тенистая эвкалиптовая роща между двумя речками. Деревья в роще громадные, они ближе к царству неодушевленных предметов, чем к растительному миру. Место это заброшенное и спокойное. Кроме пения птиц и шелеста ветра, время от времени пролетающего в высоких кронах, царит здесь глубокая и полная тишина. Одна лишь невидимая пчела жужжит в сердцевине света. Две птицы отвечают ей…
Некоторое время назад пронесся над всей Галилеей проливной дождь с громами и ветрами. А теперь все успокоилось. Воздух сверкает, словно отполированный, все пространство до горных склонов наполнено прозрачным светом. Рябь пробегает по поверхности двух речек. Порою подпрыгнет завиток пены над поверхностью воды, либо стайка рыб промелькнет и исчезнет — это похоже на молчаливое и нежное прикосновение к речной глади, под самой поверхностью воды. Листья опадают медленно и непрестанно, они шуршат, шуршат — до самого дна бреда, все длящегося под кислородной маской. По временам слышится еще и некое сипение, сдавленный горловой хрип, похожий на звук, издаваемый автомобильной покрышкой, которая катится по дороге, усыпанной крупным щебнем…
Звук этот, пронзающий сейчас сон официантки Рики, заставляет ее, объятую страхом, зарыдать сквозь дрему, она издает два раздельных всхлипа и раз за разом, напрягаясь, отталкивает сонной рукой какую-то злобную, тяготеющую над ней тень, распластавшуюся в темноте над ее постелью…
Хитер, терпелив и добр был Берл Кацнельсон, умевший без лишних слов и показухи творить благие дела. Даже если приходилось ему идти для этого не совсем прямым путем: скверно, смешно и ужасно любое наше дело…