Если наклониться над парапетом, то видно, как он появляется под аркой — ровный и натянутый, как будто с палец толщиной; но расстояние обманывает, ведь сравнивать не с чем. Перекрученные жилы равномерно вращаются, создавая ощущение большой скорости. Оборотов пять в секунду?.. В действительности, это должна быть совсем небольшая скорость, скорость идущего быстром шагом человека — скорость буксира, который тащит вереницу барж по каналу.
За железным тросом вода — зеленоватая, непрозрачная, чуть волнующаяся в борозде уже далекого буксира.
Первая баржа еще не вышла из-под моста; трос так и бежит по поверхности воды, нельзя даже предположить, что он когда-нибудь кончится. Тем временем буксир достигает следующих мостков и, чтобы пройти под ними, начинает опускать трубу.
— Даниэль был грустным человеком… Угрюмым и одиноким… Но он не мог покончить с собой — ни за что. Мы прожили вместе года два, в этом самом особняке на улице Землемеров (молодая женщина показывает рукой на восток — если только она не имеет в виду огромную фотографию, по ту сторону стенки на витрине), и ни разу он не обнаружил ни малейших признаков расстройства или сомнения. Не думайте, что это только с виду так: это спокойствие, оно выражало саму его природу.
— Вы только что говорили, что он был грустным.
— Да. Это не совсем подходящее слово. Он был не грустным… Веселым-то он точно не был: за садовой решеткой веселью не было места. Но и грусти тоже, так ведь? Не знаю даже, как вам сказать… Скучным. Тоже не то. Мне нравилось слушать его, когда он мне что-то объяснял… Нет, с ним было невыносимо жить, потому что чувствовалось, что он одинок, одинок, как никто. Он был одинок и не переживал из-за этого. Он не был создан для брака или какой-нибудь еще привязанности. У него не было друзей. В университете студенты с ума сходили от его лекций — а он даже не различал их в лицо… Почему он на мне женился?.. Я была очень молода и испытывала к этому более взрослому человеку какое-то восхищение; да все и восхищались вокруг меня. Меня воспитывал дядя, к которому время от времени Даниэль приходил на ужин… Не знаю, зачем я все это рассказываю вам, ведь вам совсем неинтересно.
— Что вы, — возражает Валлас. — Напротив, нам нужно знать, вероятна ли версия о самоубийстве; был ли у него мотив покончить с собой — или же он был таким человеком, которому и не нужны никакие мотивы.
— Ну, это нет! У него всегда находился мотив — даже в самых что ни есть мелочах. Если сразу его не было видно, потом становилось ясно, что мотив все-таки был, конкретный мотив, тщательно взвешенный мотив, который не оставлял в тени ни одного из аспектов проблемы. Даниэль ничего не делал, не решив все заранее, и его решения всегда были умными; и безоговорочными, само собой разумеется… Фантазии не хватало, если угодно, но до такой степени… Если и есть в чем его упрекнуть, так только в его достоинствах: ничего не сделает, не подумав, никогда не отступит от своего мнения, никогда не сделает ошибки.
— Все-таки его женитьба, если вам верить, была ошибкой.
— Да, конечно, в отношениях с людьми он мог ошибаться. Можно даже сказать, что только это он и делал — ошибался. Но все равно был прав: ошибался он лишь в том, что думал, что другие люди столь же благоразумны, как и он.
— Может, он испытывал какую-то горечь от этого непонимания?
— Вы не знаете людей такого типа. Их ничем не собьешь. Он точно знал, что он прав, и этого ему было достаточно. Если другие люди жили своими химерами, тем хуже для них.
— С годами он мог измениться, вы ведь с тех пор не виделись…
— Да нет, мы неоднократно встречались: он всегда был таким. Рассказывал мне о своих работах, о своей жизни, о тех немногих людях, с которыми еще виделся.
Он был счастлив по-своему; во всяком случае, далек от идей о самоубийстве; вполне довольный своей монашеской жизнью, которая проходила между его старой глухой служанкой и книгами… Эти его книги… его работа… он жил только этим! Вы же видели дом, мрачный и тихий, законопаченный коврами, битком набитый древними украшениями, к которым и пальцем нельзя было прикоснуться. Едва войдешь, и сразу чувствуешь какое-то стеснение, удушье, из-за чего сразу пропадает всякое желание шутить, смеяться, петь… Мне было двадцать… Было видно, что Даниэлю в нем хорошо, до него не доходило, что с другими могло быть по-другому. Да он и не выходил из своего кабинета, где никто не имел права его побеспокоить. Даже в самом начале нашей супружеской жизни он выходил из него только для того, чтобы пойти читать свои лекции, три раза в неделю; не успев вернуться, он снова туда поднимался, чтобы уединиться; часто проводил там какое-то время и ночью. Я видела его лишь за обедом и ужином, когда он очень пунктуально — в полдень и семь вечера — спускался в столовую.