Да, не спорю: те, с кем я на этой работе соприкасался, и подчиненные, и начальники, держались со мной — не то что прежде — сухо, подчеркнуто вежливо, но отстраненно. Похоже, у них теперь просто не находилось времени перекинуться шуткой, повспоминать, как все было на войне. Наши разговоры всегда быстро заканчивались:
Да, и опять не спорю: кажется, Рут я зря пообещал в Нюрнберге, что мы с ней будем все время вращаться в обществе как-то не выходило с этим. Я-то думал, вот установим у себя телефон, так к нам пробиться будет сложно, каждую минуту кто-нибудь из старых моих товарищей звонит. И всем хочется зайти поужинать, а потом ночь напролет за рюмкой всякие разговоры вести. На кого из них ни взгляни, мужчина в самом соку, лет тридцати-сорока, — я и сам такой, — и должность у него хорошая в правительственном учреждении, и такие они все умельцы, умницы такие, опыт уже есть, научились с людьми обходиться, но, когда надо, оказываются тверже стали, короче говоря, каждый у себя в конторе самый нужный человек, какое бы место эта его контора ни занимала по социальной иерархии. Я обещал Рут, что большие люди станут у нас бывать, люди, которые занимают ответственные посты в Москве, или, допустим, в Токио, в родной ее Вене, в Джакарте, в Тимбукту, Бог весть где еще. До чего интересные вещи они нам порасскажут, до чего важные сообщат факты, уж мы-то с нею точно будем знать, что происходит в мире!
Так весело у нас будет, непринужденные разговоры за бокалом и прочее. А соседи, само собой, тоже к нам потянутся, видя, какая симпатичная компания собирается под нашей крышей со всего света и надеясь от нас услышать кое-что, о чем в газетах не прочтешь.
Рут меня утешала, очень, мол, хорошо, что телефон молчит; если бы не моя работа, требовавшая, чтобы в любое время дня и ночи была возможность со мною связаться, она бы вообще предпочла обходиться без домашнего телефона. А что до этих предполагаемых полуночных разговоров с хорошо осведомленными людьми, так она привыкла в десять часов уже на боковую, и того, о чем в газетах не пишут, она в лагере достаточно навидалась да наслушалась, ей до конца жизни хватит и еще останется. «Понимаешь, Уолтер, говорит, — я не из тех, кому всегда надо дознаться, что в мире происходит».
Может быть, Рут таким вот способом старалась защититься от надвигающегося шторма, верней, от страха перед надвигавшейся изоляцией, и поэтому днем, когда я был на работе, снова в экзальтацию стала впадать, как с нею было сразу после лагеря помните, она, вроде Офелии, воображала себя птицей, оставшейся наедине с Богом. Мальчишку нашего — ему пять лет было, когда посадили Леланда Клюза, — она, однако, не запускала. Всегда он чистенький был, накормленный. И пить потихоньку от меня она тоже не пристрастилась. Только есть стала очень много.
Вспомнил вот, и снова про толстых да про худых мысли в голову лезут, хотя надо их гнать — тоже мне, какой важный предмет. Бывает, что у человека тело очень уж не как у других, и на это всегда обращают внимание, хотя о жизни, которая совершается в этом теле, его размеры почти никак не помогают догадаться. Я ведь признался уже вам, что совсем не вышел ростом — меня в лодке рулевым держали. Но ничего это вам про меня не объяснит. А моя жена, когда Леланда Клюза судили за лжесвидетельство, растолстела так, что весила примерно сто шестьдесят фунтов, хотя роста в ней всего пять футов.
И что с того?
Да ничего, только вот какое дело: наш сын еще в очень юном возрасте рассудил, что папаша его, которого от земли не видать, и толстуха матушка, к тому же иностранка, уж слишком выглядят непрестижно; своим приятелям, соседским детям, с которыми вместе играл, он несколько раз не поленился сообщить: меня, дескать, из приюта взяли. Как-то соседка даже специально зазвала мою жену к себе на кофе, желая выяснить, известно ли нам, кто настоящие родители нашего мальчика.
Ну и пусть.