Нет ничего противней, чем пытаться выдавить из человека правду – да так, чтобы он не понял, чего ты добиваешься. Сам я парень прямой. И люблю обо всем говорить прямо. Но сейчас это было бы слишком опасно.
Вроде бы где и разговорить Чейза, как не на Портленд-стрит. Но и там у нас ничего не получается. Мало ему добровольно выполнять исправительные работы, так он еще зачем-то из кожи вон лезет. Наблюдать за ним – одно расстройство. За двадцать минут он раздает больше закусок, чем мы с Питоном за полдня. А в освободившееся время читает постояльцам. Катает их в инвалидных колясках. Помогает старым пням с мобильными телефонами, с которыми те все равно никогда не научатся обращаться.
– Это мне так кажется, – вполголоса говорит Питон, – или он нарочно старается, чтобы мы хуже выглядели на его фоне?
– Вряд ли нарочно, – так же негромко отвечаю я. – Старики и правда ему нравятся.
А он, в свою очередь, нравится этим окаменелостям. Нам с ним и трех шагов по коридору не пройти – обязательно кто-нибудь зовет его поправить телевизор или что-нибудь достать с высокой полки.
Питона это задевает.
– Эмброз ниже нас. Мы можем дотянуться даже выше, чем он. Почему никто не просит меня или тебя?
– Потому что мы их пошлем, – напоминаю я ему. – Или просто проигнорируем. То, что сиреневые одуванчики любят Чейза, конечно, раздражает. Но ничего удивительного в этом нет.
Даже у вечно недовольной сестры Дункан, которая не меньше нашего ждет окончания исправительных работ, всегда находится улыбка для Эмброза – и злобный взгляд для нас с Питоном.
Что еще хуже, самую тесную дружбу Чейз завязал с тем постояльцем, от которого ему лучше бы держаться подальше – со скандальным воякой из сто двадцать первой комнаты. Старикан, который ненавидит всех вокруг и которому все вокруг отвечают тем же, взял и полюбил Эмброза.
Они сдружились из-за дурацких рассказов о Корейской войне. Чейз готов слушать их без конца, а старикан счастлив слушателю, который не перебивает его, чтобы поменять батарейки в слуховом аппарате.
– Как это у вас получается так подолгу разговаривать? – удивляется Питон.
Эмброз пожимает плечами.
– Мне с ним интересно. Не каждый же день встречаешь человека, получившего высшую военную награду.
И что он заладил про эту награду? Меня это начинает утомлять. А Питона – того вообще бесит.
– В Википедии написано, что Корейская война продолжалась всего три года, – говорю я. – Он тебе ее уже всю по минутам пересказал. Теперь-то о чем рассказывать?
Эмброз смеется.
– Он классный.
– Никакой он не классный. Ты здесь любого спроси. Вечно ругается, что каталки сильно скрипят. Громко рассказывает, чем кончится фильм, который все вечером смотрят. И сестер достал хуже, чем нас. Если бы тут, как в реалити-шоу, голосовали, кого выгнать, он давно бы уже оказался на улице.
Возразить Чейз не успевает, потом что его вызывают отвезти миссис Бергланд на еженедельную партию в канасту. Как будто этого не может сделать любой из санитаров.
– Может, ему просто нравятся военные истории, – предполагаю я.
– Раньше они ему не нравились, – не соглашается Питон.
В этом-то все и дело. Мы как бы и знаем этого человека – и не знаем его. Из-за этого невозможно понять, что творится у него в голове.
И насколько сильно нам нужно беспокоиться.
Глава двенадцатая
Чейз Эмброз
Ко мне возвращаются кое-какие воспоминания.
В основном это неясные образы и переживания, но есть и одно вполне четкое. В надежде оживить мою память мама часто показывает старые фотографии. И в один прекрасный момент я, как мне кажется, узнаю сплошь увитое плющом кирпичное здание. Мама говорит, что это студенческий клуб в университете, где учится Джонни.
Снимок пробуждает воспоминание. Не то чтобы я вытягиваю его из темных глубин памяти – оно как бы уже существует в моей голове, но только сейчас я его замечаю.
Мама отвозит Джонни в университет, я, семиклассник, еду с ними. По полукруглой подъездной дорожке наша машина подруливает к зданию, которое я узнал на снимке. Джонни выходит. Он только что поступил, это его первый день в университете, он впервые будет жить вдали от дома. И от этого ему не по себе.
И что же в такой момент чувствую я? Жалею бедного напуганного брата? Или маму, которая еле-еле сдерживает слезы? Или, может быть, себя – обреченного на разлуку с братом, с которым столь многое меня связывает?
Ничего подобного я не чувствую. Вместо этого в голове крутится:
Шок от того, на какое неистовое, злобное презрение я, оказывается, способен, возвращает меня в настоящее. Что заставило меня так уничижительно судить о брате? О Джонни, который вместе с мамой не отходил от моей больничной койки, который всей душой за меня переживал?
Вряд ли злость и презрение были отзвуком моей многолетней братской преданности ему.
Все говорят, что я изменился. Боюсь, я еще плохо понимаю, насколько.