Однако после того, как я открывал дверь, мне делалось безразлично, есть кто на кухне или нет. Бодрясь изо всех сил, стараясь не бежать, я пробирался мимо огромной плиты к няне и тут не выдерживал: уткнувшись ей в бок или в колени, я страшно ревел.
Пока няня ласково гладила меня по голове — чаще всего она была уже в курсе дела, — происходила странная, с трудом поддающаяся логическому анализу трансформация. Изгнанный из дому и лихорадочно строивший какие-то сумбурные планы самостоятельной жизни человек вновь превращался в ребенка. Мысль о неизбежном столкновении с настоящим, таинственным взрослым миром вызывала трепет, приводила в ужас, — ведь изгоняли меня неведомо куда! — но теперь эта мысль постепенно, шаг за шагом, отступала на задний план, освобождая место моему домашнему, привычному детскому миру. Все вокруг начинало звучать как сон или, скорее, как сказка — а уж сказка обязательно кончится хорошо.
Необходимой для такого поворота в моем сознании точкой были нянины колени.
Я постепенно затихал, а няня, выразив свое сочувствие, а иногда и солидарность, подтвердив, что белое вполне могло быть и черным или хотя бы показаться мне таковым, ставила передо мной дилемму: просить у мамы прощения или действительно куда-то уходить.
Уходить?! Вновь окунуться в тот неизведанный и страшноватый поэтому взрослый мир? Одному? Без няни?
Прощение? Просить прощения? Быть прощенным? Получить отпущение грехов?! Формулировки были другие, смысл такой.
На кухне возле няни стояли двое. Был я, прекрасно понимавший, что просить прощения нужно, справедливо, есть за что, ибо маме я соврал: это я первым ударил соседского мальчугана, а не он меня, это я разлил — не пролил, а нарочно разлил — по полу папино любимое лекарство удивительного густо-розового цвета и сделал из лужицы красивые разводы на паркете, это я…
И был тоже я, не знавший, как заставить себя признаться в том, что я соврал, как унизиться до отказа от собственной версии, как переломить свое упорство, как выдернуть тугую чеку и дать распрямиться пружинке — и стать искренним, хорошим, любящим мальчиком, достойным любящей мамы.
Терпеливо, без принуждения и назидания, на равных подсказывала мне няня, как это сделать, помогала додумать, дочувствовать. Я слушал ее, я спорил с ней сквозь слезы, но постепенно все до предела упрощалось: пойти и сказать. Не оставалось ничего, что грозило бы, давило, угнетало, мучило. Попросить прощения? Так ведь не у кого-нибудь — у родной мамы. Это почти то же, что просить его у самой няни, а разве у няни ты стыдишься просить прощения? Нет, конечно, это совсем просто.
Совсем просто!
И я шел и произносил три слова, которые надлежало произнести:
— Мама, прости меня…
И мама прощала, гордясь своим педагогическим методом. А я — не прощал ей такого страшного испытания.
Я не держал камень за пазухой, но наши с мамой отношения становились раз за разом все более рациональными, строились на логике — так надо, так полагается, ты должен, ты обязан, — а не на чувстве.
На чувстве строились мои отношения с няней, и она становилась для меня главной женщиной в семье.
Мама оставалась главой семьи. Малышом я просто не задумывался над тем, какая она, — она была н е и з б е ж н о й, и все. Зато впоследствии, когда подрос, я научился глубоко уважать ее, не уставал восхищаться ее точным практическим умом, ее трудолюбием, ее принципиальностью в самых, казалось бы, мелких вопросах — она не брала денег взаймы, например, никогда, ни при каких обстоятельствах. Я преклонялся перед тем, какой великолепной мастерицей на все руки была она. Я всегда буду благодарен маме за посвященную мне жизнь.
Только сердца я ей раскрыть не мог.
Годам к шести закончилось формирование каких-то начал: неожиданно оказалось, что я готов принимать от жизни больше, чем она мне предлагала.
Тут няня помочь не могла; стали помогать книги.
В это же примерно время я впервые преступил «домашний круг», а затем стал делать это чаще и все охотнее; чем старше мы становимся, тем более властно вынуждают нас обстоятельства входить в контакт с внешним миром.
Наступила пора самостоятельных поступков. А выходя в свободный полет, необходимо преодолеть земное притяжение.
Иначе — свалишься и разобьешься.
Теперь это известно каждому.
Может показаться странным, даже очень странным, но именно в преодолении уз детства няня оказала мне самую энергичную помощь; я сказал бы даже, эта помощь стала ее главным вкладом в мое воспитание на данном этапе.
Казалось, именно она, более чем кто другой, должна была дорожить нашим с ней уютным мирком, как дорожат им — из эгоизма, исключительно из эгоизма! — недалекие бабушки, тетушки, маменьки. А няня сама помогала мне взрывать сложившиеся отношения.
Словно ей было легко поступиться нашим прошлым, этими упоительными долгими шестью годами.
Словно в ее жизни было еще что-то — равноценное.
Она поступала так, разумеется, не потому, что не ведала, что творила.
Я знаю, она сознательно отрекалась от самой себя, ведь она любила меня — ради меня; она не раз отрекалась от себя и впоследствии.