С этого весело звеневшего лета начинается мой интерес к автомобилю и, одновременно, спокойное отношение к этому символу благополучия. Есть — хорошо, нет — обойдемся, хоть я страстно люблю вести машину. Наблюдая впоследствии человека при автомобиле, собственном или служебном, — не машина для человека, а человек для машины, — я всегда жалел беднягу, мне становилось тоскливо, я вспоминал няню, входившую в харьковский лимузин с простотой и естественностью дамы из общества, привыкшей к таким пустякам.
Тогда же во мне зародилась надежда на то, что с каждым чужим человеком — шофер и его друзья, изредка примыкавшие к нам, были людьми, несомненно, чужими — не так уж трудно подружиться; достаточно улыбнуться его шутке и, по возможности, пошутить самому.
Там, в Харькове, шутила няня, а я лишь весело и далеко не всегда осмысленно смеялся, но нянин пример, многократно подтвержденный ею впоследствии, заронил зернышко надежды. Оно прорастало в моей душе, постепенно переходя в убеждение, и, хоть надежда эта оправдывалась далеко не всегда, как и всякая надежда, все же доверие к незнакомому человеку само по себе оказало мне в жизни неоценимую помощь. Ведь не каждому, далеко не каждому дано запросто сойтись с незнакомцем, а это — одна из самых подлинных радостей на свете.
Сойтись, найти общий язык — не подделаться под собеседника. Разница огромная, ее не спрячешь, не замажешь, как трещину на печке, рано или поздно фальшь обнаружится, и тогда беда — исчезнет не только дружба, но и уважение. Особенно опасно подделываться под ребенка: презирая бессмысленное сюсюканье, смышленый ребенок сразу — и навсегда! — перестает уважать фальшивящего взрослого. Если же ребенок, в виде исключения, глуп, подделываться под него и вовсе ни к чему: его надо тянуть за собой, а не становиться рядышком на четвереньки.
Моя няня разговаривала с уважением, на равных со всеми детьми — и дети обожали ее.
После Харькова наше семейство попало в большую столицу, в Москву.
В скромном с виду, но вместительном особняке на Большой Полянке родителям сдал огромную, разделенную на две комнату кто-то из популярных тогда писателей. Моя память хранит шумные сборища у хозяина, толкотню голосов за полуоткрытой дверью, минутные затишья, пока кто-нибудь один выкрикивал стихи, а затем вновь шум и гам, еще более сильные, чем прежде. Самих гостей я видел обычно утром следующего дня: приезжавшие к хозяину из других городов коллеги не раз ночевали у нас в прихожей, на сундуке, со смоченным сердобольной няней полотенцем на голове.
«Он пишет книги?..» — думал я, стоя рядом со скрюченным, стонущим во сне человеческим телом и старательно зажимая пасть шпица Тобика, норовившего не то завизжать, не то завыть, не то залаять.
Сама няня прочно оккупировала расположенную в полуподвале гигантскую кухню, — я сразу вспомнил ее, прочитав «Трех толстяков», книжку, впервые объяснившую мне суть революционного порыва. И кухню, и небольшую комнату рядом няня делила с племянницей хозяина, очень молодой женщиной по имени Тамара, гордившейся своими вьющимися волосами и мушкой на одной из матово напудренных щек. В эту Тамару я был втайне влюблен, о чем не знала даже няня; часто, сама того не ведая, она терзала мое влюбленное сердце рассказами о каком-нибудь симпатичном кавалере, возникшем в их с Тамарой поле зрения…
Моя няня была в молодости замужем, супруг ее рано умер, она часто вспоминала о нем, равно как и о своей юности в имении потомков декабриста Давыдова, где нянин чешский отец был, кажется, дворецким, а она сама какое-то время экономкой и где все было н а с т о я щ е е. Впрочем, эта причастность к «высшему свету» отнюдь не мешала няне быть душой общества в самых различных компаниях веселых людей, а также на кухнях многочисленных коммунальных квартир, которые мы с ней сменили впоследствии.
Наблюдая за ее поведением на этих кухнях, я получал первые практические уроки демократизма, точнее — бытового демократизма: выдержки, доброжелательности, уважения к чужим обычаям, потребностям, привычкам, взглядам. Именно там приобретал я первые навыки общения с той частицей внешнего мира, которую судьба вплотную придвинула ко мне.
Я часто спрашиваю себя: почему няня так естественно, так органично оказывалась в центре внимания самых разных людей? Скорее всего, в силу ее безграничного уважения к этим людям, совершенно не зависевшего от их сословной принадлежности, материальной обеспеченности или наличия у них «блата», как тогда говорили, И еще оттого, что нянино сердце было до краев наполнено добротой. Доброта и любовь ко мне, ее воспитаннику и, если хотите, сыну, не были для няни чем-то исключительным — с такой же, совершенно такой же добротой относилась она ко всем. А если меня няня любила все же чуточку больше, то вовсе не потому, что я был ей более родным, чем остальные.
Я был ее ближайшим, ее закадычным другом — вот в чем было дело.