Читаем Репрессированный ещё до зачатия полностью

– Что ж ты, грабитель, пакость головастая, внагляк отымаешь у сироты-малютки последний платок?! – вскипел дед и, не растерявшись, ухватил платок с другого конца и вырвал его. – Иля не знашь?.. Только ж полгодочка как отошла хозяйка моя Татьяна Григорьевна?

– Ну… Отошла и отошла… Ворочать не побегим, – пробубнил Саранча, сражённый ловкостью деда. – Разнесчастушка ты кулачара! Я при исполнении! А ты из рук выдирать? Давать жестокую сопротивлению самой дорогой Софье Власьевне в моём лице?! В колхоз не вписываешься да ещё кулаками махаться? Думаешь, с нашим умом тут не разберёмся? Перестарался ты нонче. Не твой нонче день… Ничо-о… ОГПУ[283] тебе вклеит! Отдохнёшь на сталинской дачке! Пускай состанется платочек твоей дочуре Машутке! Пускай я вернусь нонь без ночного гостинчика своей дочке! Зато я тебе такой устрою звон московских колоколов! Тако устряпаю!.. Кровями зальёшься!

Саранча тут же побежал в сельсовет, накрутил заявление, что такой-то «показал жестокую сопротивлению проть самой дорогой Советской властьюшки при исполнении».

И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.

На «суде» тройки деда только спросили:

– Богу веруешь?

– Да.

– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди. И весь минутный «суд».

«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.

И поднесли втроём все три года одному деду.

На размышление.

И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.

У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!

К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.

Вернулся дед.

Сызнова в Криуше клинки подбивают:

– Снова не пойдéшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?

– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?

Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».

И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг. На лесоработы.

А деду настукивал седьмой десяток.

А у отца с матерью было двое маленьких сынов.

Митя и Гриша.

За чем все они полмесяца тащились на север? Чтоб погреться в Заполярье?

Или «за туманом? За запахом тайги»?

Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили «неутомимые борцы за всенародное счастье на века».

Кого на север, на Соловки, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь срочно выжали. Все-е-ех «осчастливили».

Кулачьё же!

А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.

В месте ссылки нашей семьи, в заполярном селе Ковда, что прижилось к бережку Кандалакшского залива, я и родись в субботу десятого сентября 1938 года.

Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.

Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители удостоились этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за че-ты-ре года до рождения?!

Оказывается, и я, ещё не появившийся на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться моим родителям.

Ковдяна – крекали…

Крекаль…

Этим прозвищем награждался всяк житель Ковды.

А вообще крекаль, крохаль – водоплавающая птица утиного фасона. В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.

Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный.

И семья выкатилась в Западную Грузию.

Это сейчас уже заграница.

Под гнилыми, малярийными дождями родительцы корчевали на косогорах леса. Разводили в совхозе «Насакиральский» чайные плантации. Потом работали на них.

Выходных там не было.

В Криуше я разыскал из наших бабушку Анисью.

Это старшая сестра моего папы. Когда-то бабунюшка была хорошей подружкой моей мамы.

Сейчас бабушке Анисье уже за девяносто.

На августовском солнцежоге она сидела на крыльце в фуфайке, в валенках и ёжилась от холода.

– Саша! – позвала она сына. – Повези покажи мил Толюшке Никифорово подворье.

И первый раз в жизни проехался я вихрем на повозке, запряжённой двумя рысаками.

Я попросил Сашу уехать, и я один остался на родительской земле.

Вечерело.

Бесноватый ветер носился по одичалой пустой полоске земли, упиравшейся одним концом в меловый бугор, а другим в берег камышовой речушки Криуши. Когда-то здесь росли вишни, груши, яблони, картошка. Теперь это был пустырь, тесно забитый лопухом, сурепкой, калачиком, незабудькой (жабьими очками), полынью.

Перейти на страницу:

Похожие книги