Всему конец? Нет, все еще нет. Снова стою, в самом деле стою – сам, без посторонней помощи, – а прямо передо мной грязная желтая стена, забрызганная – чем? – кажется, кровью. Да, это кровь. Поднимаю руку, пробую размазать пальцем – получается. Кровь свежая, моя.
И вот кто-то дает мне затрещину, приказывает поднять руки и приседать – на третьем приседании падаю…
Прямо надо мной долговязый эсэсовец. Силится поднять меня пинками – напрасно, снова кто-то льет на меня воду, снова сижу, какая-то женщина дает мне лекарство, спрашивает, где болит, и мне кажется, что вся моя боль у меня в сердце.
– Нет у тебя сердца, – говорит долговязый эсэсовец.
– Нет, есть! – отвечаю я и вдруг чувствую гордость оттого, что у меня хватает сил, чтобы вступиться за собственное сердце.
И вот снова все исчезает: стена, женщина с лекарством, высокий эсэсовец…
Передо мной открытая дверь. Жирный эсэсовец втаскивает меня в камеру, стягивает порванную в клочья рубашку, укладывает на солому и, ощупав мое опухшее тело, приказывает сделать примочки.
– Посмотри-ка, – говорит он другому и качает головой, – посмотри, на что там способны!
И снова откуда-то издалека, из бесконечной далекой дали тихо звучит нежный, ласковый голос:
– Не доживет до утра.
Еще пять минут – и часы пробьют десять. Прекрасный теплый весенний вечер 25 апреля 1942 года.
Глава 2
Агония
Двое мужчин, опустив сложенные точно в молитве руки, тяжелым, размеренным шагом ходят кругами под белыми сводами склепа и протяжными, нестройными голосами тоскливо тянут церковную песнь.
Кто-то умер. Кто? Пробую повернуть голову. Наверное, увижу гроб с покойником, а в его изголовье – две горящие, торчащие вверх, точно указательные пальцы, свечи.
С трудом разлепляю глаза. Никого не вижу. Никого нет – только эти двое и я. Кому же они поют отходную?
Похороны. Определенно похороны. Кого же хоронят? Кого же? Здесь только эти двое… и я. Меня?! Неужели это мои похороны? Эй, послушайте, это недоразумение! Ведь я не умер – я жив! Видите, смотрю на вас, обращаюсь к вам. Прекратите! Не хороните меня!
Не слышат. Они что, глухие? Или я говорю слишком тихо? Или взаправду умер и им не слышен голос с того света? И я лежу тут пластом и наблюдаю за собственными похоронами? Смешно.
Начинаю вспоминать. Кто-то с трудом поднимал меня, одевал, тащил на носилках – гулкий шаг тяжелых, кованых сапог разносился по этажам… Потом… потом ничего… Больше ничего…
Какая-то бессмыслица. Я живу. Смутно ощущаю боль, жажду. Разве мертвым хочется пить? Изо всех сил пытаюсь пошевелить рукой. Чей-то чужой, неестественный голос просит:
– Пить!
Наконец-то! Двое мужчин перестают ходить кругами и склоняются надо мной; один поднимает мне голову и подносит к губам кружку с водой.
– Сынок, нужно поесть. Ты уже двое суток только пьешь да пьешь.
Что он сказал? Уже двое суток? Какой сегодня день?
– Понедельник.
Понедельник. Арестовали меня в пятницу. Как тяжела голова! И как освежает вода. Спать! Дайте поспать! Капля замутила чистую водную гладь. Это родник на лугу, в горах, я знаю, в роще под Рокланом… мелкий дождь не переставая шумит в хвойном лесу… как сладко спать…
Когда я снова просыпаюсь, уже вечер вторника. Надо мной собака. Овчарка. Смотрит на меня испытующим умным взглядом и спрашивает:
– Где живешь?
Нет, это не собака. Чей это голос? Кто-то еще надо мной… Вижу пару сапог и еще одну пару… форменные брюки… но, как бы мне ни хотелось, поднять взгляд не выходит: голова кружится. Да какая разница, дайте поспать…
Среда.
Двое мужчин, распевавших псалом, сидят за столом и едят из глиняных мисок. Теперь я их различаю. Молодой и постарше, вроде не монахи. И склеп вовсе не склеп, а тюремная камера. Тюремная камера, как и любая другая: дощатый пол, тяжелая темная дверь…
В замке гремит ключ – двое мужчин вскакивают и вытягиваются по стойке смирно, входят двое в эсэсовской форме и приказывают меня одеть. Прежде я и не знал, сколько боли таится в каждой штанине, в каждом рукаве. На носилках меня несут по лестнице вниз, гулкий шаг тяжелых, кованых сапог разносится по этажам – этим путем меня уже несли, и несли без сознания. Куда ведет этот путь? В какую преисподнюю?
В полутемную неприветливую канцелярию тюрьмы Панкрац.
Носилки ставят на пол, и притворно-добродушный голос переводит раздраженный немецкий рык:
– Знаешь ее?
Подпираю подбородок рукой. Перед носилками стоит круглолицая девушка. Стоит выпрямившись, высоко подняв голову, стоит гордо – не упрямо, а гордо… только взгляд чуть опущен, ровно настолько, чтобы видеть меня и приветствовать.
– Нет.