Не успел я найти ответы на эти вопросы, как уже появились новые. Привели Клецана, и Елинеков, и Фридов – да, этих я знаю, их, увы, задержали вместе со мной. Но почему здесь искусствовед Павел Кропачек, помогавший Миреку в работе среди интеллигенции? Кто знал о нем, кроме меня и Мирека – Клецана? Почему высокий молодой человек со следами побоев на лице дает мне понять, что мы не знакомы? Так и есть. Мы не знакомы. Кто это вообще? Штых? Доктор Штых? Зденек? Боже, это означает провал группы врачей! Кто знал о ней, кроме меня и Мирека – Клецана? Почему на допросе в камере меня спрашивали о чешской интеллигенции? Как меня вообще связали с работой среди интеллигенции? Кто знал об этом, кроме меня и Мирека – Клецана?
Найти ответ было нетрудно. Действительно нетрудно. Но ответ был жестоким. Мирек предал. Мирек заговорил. Всего миг я надеялся, что он, по крайней мере, рассказал не все, но привели следующую группу заключенных – и я увидел Владислава Ванчуру[11], профессора Фельбера с избитым почти до неузнаваемости сыном Бедржихом Вацлавеком[12], Божену Пулпанову, Йиндржиха Элбла, скульптора Дворжака – всех тех, кто входил или должен был войти в Национально-революционный комитет чешской интеллигенции. Все они оказались здесь. О работе среди интеллигенции Клецан рассказал все.
Первые дни во дворце Печека были нелегкими. Но это! Это стало самым тяжелым ударом, который я тут получил. Я ждал смерти, а не предательства. И, как бы снисходительно я ни судил Клецана, как бы ни старался учесть смягчающие обстоятельства, как бы ни хранил в памяти все то, чего он не выдержал, у меня не получилось найти иного слова, кроме как «предательство». Ни колебание, ни слабость, ни бессилие почти до смерти замученного человека, лихорадочно ищущего, как остановить пытки, – ничто не могло его оправдать.
Теперь я понимал, почему в самую первую ночь они уже знали мое имя. Понимал, как тут оказалась Аничка Ираскова, у которой мы несколько раз встречались с Клецаном. Понимал, почему тут оказался Кропачек, оказался доктор Штых.
Меня возили в «Четырехсотку» почти ежедневно. И почти ежедневно я узнавал новые подробности – печальные и страшные. Клецан был человеком со стержнем, его не сгубили ни пули в Испании, ни кошмары концлагеря во Франции. Теперь же он бледнел при виде плетки в руке гестаповца и в страхе перед зуботычинами предавал товарищей. Каким же поверхностным было его мужество, если от него ничего не осталось под ударами! Таким же поверхностным, как и его убеждения. Он был сильным среди своих, в окружении единомышленников. Был сильным, потому что помнил о соратниках. В одиночестве, в стане врагов, он растерял всю свою силу. Утратил целиком и полностью, потому что помнил только о самом себе. Пожертвовал товарищами, чтобы спасти собственную шкуру. Струсил и из трусости предал.
Не рассудил, что лучше умереть, чем расшифровать найденные у него записи. Расшифровал. Назвал имена. Явки. Привел агентов гестапо на встречу со Штыхом. Отправил их на квартиру Дворжака, где находились Вацлавек и Кропачек. Выдал Аничку. Даже Лиду, сильную, смелую, влюбленную в него девушку. Всего несколько ударов – и он рассказал половину того, что знал. Узнав о моей смерти, Мирек решил, что держать передо мной отчет больше не придется, и рассказал все остальное.
Трус теряет не только собственную жизнь, а гораздо больше. Так случилось и с Клецаном. Он дезертировал из славной армии, обрек себя на презрение даже самого гнусного из врагов. И, даже оставшись в живых, уже не жил. Все его отвергли. Он пытался загладить вину, но обратно его так и не приняли. В тюрьме быть отверженным намного страшнее, чем где бы то ни было.