Маришка, надо признаться, раздобрела, как, впрочем, и положено всякой приличной вдове. Она почти не бранилась, поскольку мужа у нее не было, а со старым Галамбом в пререканья не вступишь: в овчарне и далеко окрест ее отец был олицетворенный закон — справедливый, терпимый, но суровый закон, поэтому приходилось Маришке довольствоваться Янчи, которого она изредка пушила, что было и ей, и ему на пользу.
— Не цепляйся к парнишке, — урезонивал ее иногда старый пастух. — Сказала один раз, и хватит, талдычить одно без конца и собаке без надобности. Кнут ведь тоже до тех пор в цене, пока редко им пользуются… Лучшие залатала бы мне карман, а то чуть нож не потерял. Ладно еще, заметил, как он выпал.
Мысли Маришки тотчас погружались в дырявый карман, покинув Янчи, который — если не считать шальных мальчишеских выходок — был паренек славный. К тому же родственник.
— В пастухи годится! — сказал однажды старый Галамб, а большей похвалы в тех краях не бывает.
Зато о корове и доении больше речи не заходило, и тем неограниченная власть Маришки была молчаливо узаконена. Она могла чистить, мыть, кормить и доить корову, как ей вздумается, и петь могла что угодно, — разумеется, предпочтительно старинные песни, ведь и корова не сегодня родилась на свет, так что у нее, пожалуй, люцерна застряла бы в горле, вздумай Маришка увеличить надой каким-нибудь танго.
Но у Маришки и в мыслях не было ничего подобного, — разве стала бы она этак ласточек да воробьев смешить, которые с общего согласия также к овчарне приписаны. Правда, ласточки щебетали в своих прилепленных к балкам гнездах только с марта по сентябрь, но воробьи бедовали здесь всю зиму напролет, ночи проводили, забившись поглубже в гнездо или спрятавшись в сено, потому что ветер в эту пору режет будто бритвой, звездный свет морозно пощипывает, а из стылых кратеров луны почти слышимо струится холод. Разумеется, воробьи охотно ночевали бы и на чердаке овчарни, куда все-таки проникало немного тепла, но чердак был опасен, чердак облюбовало для себя семейство сычей. Нет, мы вовсе не хотим сказать, будто сычи только и зарятся на воробьев, они, как правило, охотятся на мышей, полевок, ночных насекомых, но воробьятина — отличное лакомство (кто не едал воробьиного рагу, тот ничего не едал…), и маленькие сычата, когда предоставлялся случай, с радостью прихватывали не затаившегося на ночь воробья.
Помимо сычей на чердак устраивали набеги бродячие хорьки, а то и куница — одним словом, воробьи даже днем не жаловали чердак, в котором всегда было сумрачно. Они и гнездиться предпочитали в продуваемой ветрами камышовой кровле навеса. Зимой же, кому не хватало гнезд, ночевали в сене.
А сейчас как раз зима, глухой, неуютный рассвет, когда с трудом верится, что в овчарне стучат почти четыре сотни горячих сердец — работает четыреста неразумных мельничек — в том числе и новорожденного, который очень скоро будет отзываться на кличку Репейка по милости старой Репейки и Мате Галамба.
Сам новорожденный этого, конечно, не знает, ведь он только что появился на свет, только-только начал существовать.
Ветер утих, петух голоден и потому дерзко кукарекает, торопит рассвет. Впрочем, будем справедливы: он торопил бы рассвет, если б и не был голоден. Таков его обычай. Отчего так и зачем, он пока никому не поведал, да и вряд ли поведает. В деревне всегда кажется, что эти рыцари при шпорах просто весть подают друг другу, но здесь-то к кому он взывает? Далеко окрест нет и в помине второго петуха, только у бродячих лис текут слюнки при звуках его трубного голоса. А это может обернуться и бедою: лиса запомнит рассветного певца, а по весне явится, чего доброго, с визитом среди бела дня… да-да, именно среди бела дня, как ни кажется это невероятным. Весной вокруг овчарни уже не так голо, к тому ж лиса знает, когда устроить набег и сколько надобно времени, чтобы, ухватив певца с гребешком, успеть добраться до леса. Риск отчаянный, но у лисы детеныши, и этим все сказано.
Зато Маришке тогда опять забота — нового петуха раздобыть, хотя досадует она только для виду: ведь петуха выбирать надо с толком, а значит, не обойтись без совещаний с дальними соседками, без долгих обстоятельных пересудов, вдове же, мыкающейся между двух молчунов-мужчин, все это необходимо как воздух.
Однако не будем малевать черта на стене, вернее, лису на снегу. Лисам здесь взяться неоткуда — одни только куры подслеповато моргают в темноте да потягивается Чампаш и встряхивает головой, как будто хочет вытрясти из обоих длинных своих ушей голос рассветного трубача.
Но время, этот раб с механической душой, не останавливается, ибо остановиться не может. Из тьмы проступают деревья, углы овчарни, и на спинах холмов, на их серых монашеских хламидах полощется рассвет.