И грузовик почти неприметно пришел в движение.
— Да, тут даже овцам сказать нечего, — кивнул старик, — словно бархат разглаживаешь, и того мягче.
Потихоньку-полегоньку выбрались они на шоссе; к этому времени уже проступили на розовеющем с востока небе придорожные деревья, окрасились и клубы пыли, вскипавшие позади грузовика.
Машина незаметно увеличила скорость. Янчи сел на дно кузова, чтобы ветром не унесло шляпу; впрочем, лихим молодцом надо было быть ветру, чтобы хоть пошевелить на его голове этот насквозь промасленный, дождями побитый головной убор.
Колокольчик вожака изредка звякал, и тогда вожак обалдело поглядывал на Янчи, словно говорил:
— Чего-то я во всем этом не понимаю.
— Сейчас уж и дома будем, не бойся, все ж таки лучше один час ехать, чем целый день сапоги трепать. Не так, что ли?
Заря уже разгорелась вовсю, грузовик ехал быстро, поднятая им пыль медленно оседала на осенних, овеваемых паутиной полях. Старый Галамб смотрел на дорогу, на проносящиеся мимо луга, иногда посматривал на стрелки приборов под ветровым стеклом грузовика. Некоторые стрелки постоянно дрожали на одном месте, другие упрямо застыли; узнал чабан только часы.
«Ну-ну, — подумал старик, — хоть это знакомо».
На мягком сиденье было удобно, и в шубе своей он чувствовал себя хорошо.
— А все-таки великое дело — такая вот машина.
Городок надвигался так, словно его притягивало.
— Цирк, — качнул головой шофер, когда проезжали мимо базарной площади.
— Он и есть, — кивнул пастух, — комедианты. Однажды и я побывал в цирке, когда в солдатах служил… У «Трех дроздов» я сойду. Может, открыли уже?
Корчмушка под названием «Три дрозда» была, конечно, открыта, и Мате Галамб удобно расположился в углу. Он спросил немного палинки и развязал суму, перед выездом плотно набитую гостеприимной женой госхозовского овчара. Пастух расстелил на столе тряпицу, в которой был завернут хлеб, и стал закусывать салом. Кто приходил, кто уходил, его не интересовало, вокруг стоял ровный шум голосов. Он сидел спиной к двери и лишь одним ухом прислушивался, как корчмарь всячески старается убедить пьяноватого, задиристого возчика ехать своею дорогой.
— Не оставляй лошадей без присмотра, Шимон, милиционер придет, запишет.
— Хотел бы я посмотреть на того милиционера!
— А ну, как испугаются чего-нибудь лошадки-то да понесут, беда ведь.
— Еще пятьдесят грамм… а лошади понесут — моя забота.
— Больше не дам, Шимон, вот это допей, и хватит, не то ведь ты здесь ссору затеешь. Выпей и ступай себе.
— Хватит проповедовать, на свои кровные пью!..
Дверь корчмушки открылась, и вошли двое незнакомцев.
— Пиво есть?
— Только в бутылках.
— Две бутылки, пожалуйста.
— А почему бы сразу не десять! Шатаются тут всякие… Найдется здесь для вашего брата хоть и двадцать бутылок… — Шимон смотрел на вновь пришедших свирепо. Таков уж он был, этот Шимон.
— Плати, Алайош, — сказал Оскар, — да попроси еще парочку, бутылки-то маленькие. — Безобразной выходки Шимона они словно не заметили.
— Как же, завод сейчас выпустит для вас бутылки побольше… а собачонку вашу уберите от моих ног, не то я ее вышвырну.
— Не делайте этого, приятель, не делайте, — ласково посоветовал Оскар, — а собака у моих ног, а не у ваших, верно? — И он отвернулся.
Но тут Шимон крепко схватил Оскара за плечо и повернул к себе.
— Послушайте, вы!.. Вашу…
Оскар был терпелив, но Алайош терпением не отличался. Левой рукой он схватил Шимона спереди за пояс штанов, правой отвесил солидную затрещину, затем поднял возчика и легко, словно перышко, выбросил за дверь.
— Вот так! Если вздумается, сударь мой, вернуться, угощу еще и помоями.
Однако «сударь» не вернулся: вероятно, уже во время полета, он все обдумал, ибо вскоре послышался стук тележных колес.
Корчмарь же отодвинул от себя деньги за пиво.
— Нет, нет, денег я не возьму! То, что вы его выставили, мне дороже денег. Ваша милость, надо думать, цирковой силач.
— Моя милость — акробат. Имеем честь пригласить вас на наше вечернее представление.
— А если моя собака соберет с уважаемой публики стоимость пива, вы примете? — спросил Оскар и снял свой цилиндр. — Репейка, проси!
И пуми, взяв в зубы цилиндр, пустился в обход, хотя к этому времени почти не соображал, что делает, потому что над застарелым кислым духом корчмы, над табачным человечьим смрадом, в затхлом воздухе плыл, все подавляя, запах овец и пастбища, прогорклый запах сапог и незабываемый запах шубы — шерсти, дубленой шкуры. И — благоухание пастушьей сумки с салом…
Цилиндр в зубах Репейки танцевал, но он все-таки переходил от одного гостя к другому, перед каждым садился, и в шляпу сыпались деньги. Щенок весь дрожал, словно от холода, когда оказался перед старым Галамбом, который ничего не положил в шляпу, только смотрел на дрожащую собачонку.
— И как только стыд глаза-то не выест, — проговорил он и отвернулся, а Репейка, скуля, опустился перед ним на пол.
Но Оскар еще раньше заметил, что с собакой что-то творится, и в панике подхватил ее.
— Что с тобой, чудо-собачка?… Никто ведь и не знает, что я взял тебя с собой… Додо меня убьет, и Таддеус тоже. Пошли, Алайош.