Гостья сделала шаг вперед, протянув Лисбет обе руки, и той на мгновение показалось, что влажные подвижные губы Саскии сейчас коснутся ее щеки. Но даже если Саския действительно намеревалась поцеловать хозяйку, что-то все же остановило ее — вероятнее всего, натянутость Лисбет.
Брата не было долго, во всяком случае, достаточно долго, чтобы Лисбет успела решить: чем меньше она будет упоминать о Саскии ван Эйленбюрх, тем лучше.
Но как только Рембрандт с растрепанными волосами и раскрасневшимися от ветра щеками опять появился в гостиной, Лисбет не удержалась и спросила:
— Как ты находишь маленькую фрисландку?
— Ну, самоуверенности ей не занимать, — бросил он через плечо, рассмеялся и ушел в мастерскую.
«Самоуверенности ей не занимать»… И он даже не осуждает ее, это бесстыдное самодовольство забавляет его, нравится ему! Горечь захлестнула Лисбет, и, подбирая крошки вокруг стула, на котором сидела Саския, девушка была уже в состоянии, близком к ярости. Красота — вот единственное, чем нужно обладать; что бы там ни говорили священники, плотская красота извиняет все и побеждает всех. Отзывчивость, самопожертвование, образованность, скромность — всему этому грош цена, ничего этим не добьешься. Мужские глаза слепы к красоте духовной. Никакие душевные достоинства не искупают глаз навыкат и веснушчатых рук.
Когда «Урок анатомии доктора Тюльпа» был вывешен в зале Собраний хирургической гильдии, никто, правда, не сказал, что молодой художник — это новый Тициан, Дюрер или Микеланджело, но все остальные хвалебные слова, которые когда-то мечтал услышать Рембрандт, были произнесены. Люди на все лады уверяли друг друга, что работы Николаса Элиаса и Томаса де Кейзера не идут ни в какое сравнение с этим полотном, что Иоахим фон Зандрарт позеленеет от зависти, когда вернется из Германии, что по силе картина эта не уступает лучшим творениям Франса Хальса, а по глубине и благородству даже превосходит их. Те, кто понимал, о чем они говорят, рассуждали о том, как мастерски сгруппированы фигуры, и о том, как изумительно использован свет; те, кто не понимал, восторгались, говоря их собственными словами, «живым сходством портретов» и повторяли уже ставшую общим местом фразу бургомистра ван Пелликорна: «Это полотно — достойная дань уважения безвестным героям, которые лицом к лицу сражаются с чумой».
Правда, вывешивая картину, Рембрандт подвергал себя серьезному риску. Хендрик ван Эйленбюрх так расхвалил ее заранее, что определенные влиятельные круги были сильно предубеждены против нее и отнюдь не склонны признать ее шедевром: молодой торговец картинами пользовался не такой уж блестящей репутацией. Но полотно, мощное, солидное, оригинальное, рассеяло все сомнения и побороло всякое недоброжелательство. На другой же день после официальной церемонии вывешивания Рембрандт понял, что значит быть знаменитым: его бомбардировали поздравительными письмами, осаждали приглашениями, изводили просьбами написать портрет; его осыпали любезностями городские синдики, богатые бюргеры и их жены; ему радостно улыбались даже незнакомые люди, узнававшие его на улицах.
Как-то раз, когда он торопливо шел по Дамм — он никуда не спешил, а просто хотел дать выход распиравшему грудь чувству счастья, — высокий пожилой человек, судя по красной шапке, разносчик сельдей, преградил ему дорогу, поднял в знак приветствия загрубелую натруженную руку, назвал Рембрандта по имени и, хотя тот никогда его в глаза не видел, обнял художника с криком: «Я смотрел ее! Великолепно!» А когда сильные руки отпустили его и незнакомец ушел, Рембрандт прислонился к стене биржи, чтобы не заплакать. У него было такое чувство, словно прошлое дарует ему прощение, словно отец встал из гроба и, живой, ликующий, пришел обнять его.
Полное торжество Рембрандта омрачил только один пустяк — записка, полученная от Питера Ластмана: в ней вовсе — ни худым, ни добрым словом — не поминалась картина, и состояла она из одной длинной, на три строки фразы, в которой Рембрандта поздравляли с вступлением на стезю славы. Но он вскоре утешился, вспомнив, что учитель всегда был ленив и не любил писать. А на другой день даже эта незначительная рана была окончательно исцелена письмецом от Хендрика Эйленбюрха, сообщавшего, что Алларт ван Хорн зашел к нему в лавку справиться об адресе художника ван Рейна и что, воспользовавшись случаем, он пригласил господина ван Хорна с женой на завтрашний ужин. Ну что ж, явился Алларт, явятся со временем Ластман и Константейн Хейгенс. Хорошо, что не все радости приходят сразу: чаша переполнена, сердце не может вместить всего счастья. И когда он переодевался к вечеру, на котором первые две перемены блюд будут поданы в его честь, вторые две — в честь маленькой фрисландки, — ему казалось красивым все: комната, собственная одежда, серебряные пуговицы и цепь, пятно солнечного света на полу и даже он сам.