Пока госпожа ван Хорн, опираясь на его руку, шла с ним из уединенной комнаты к дверям торжественного шумного зала, Рембрандта ни на секунду не покидало странное чувство тайного ликования. Но как только она оставила его и он, потеряв ее из виду, затерялся в толпе гостей, которые, разбившись на группы, болтали в той самой передней, где, здороваясь с ним, мать Алларта так много обещала ему, юноша с ужасом подумал, как мало, в сущности, было сказано ею из того, что он надеялся услышать. К чему, спрашивал он себя, свелись ее рассуждения? К тому, что он подает надежды, что когда-нибудь он чего-то добьется, хотя раньше не раз вываляется в грязи, и что в один прекрасный день, когда он научится писать, она закажет ему свой портрет? Не слишком ли этого мало?
И все же, несмотря на такой скудный итог, разговор их оказался настолько значительным, что все окружающее сразу утратило в глазах Рембрандта всякий интерес. Тратить время на то, чтобы приискать себе партнершу для танцев, ему и подавно не хотелось; поэтому, бесцельно побродив по залу, где можно было оглохнуть от разговоров и музыки и где его каждую минуту толкали танцующие пары, он прислонился к одному из огромных чугунных канделябров, между которыми час назад стояли хозяева. Место он выбрал не слишком удачно: передняя превратилась сейчас в некое подобие большой дороги, и Рембрандт, словно плохо поставленная статуя, оказался на самом перепутье, привлекая к себе гораздо больше внимания, чем ему хотелось. Какая-то совершенно бесцветная женщина долго докучала ему рассказами о своих тюльпанах; Ливенс заметил его из дверей, окликнул и позвал танцевать; отец Алларта, очевидно, сочтя юношу чем-то вроде малыша Хесселса, похлопал его по плечу и сказал, чтобы он не предавался унынию — скоро подадут разные вкусные вещи. Острые изогнутые края канделябра все глубже впивались ему в спину, но Рембрандт упорно продолжал стоять в самой гуще толчеи — отсюда ему виден был второй маленький кабинет, тот, что слева, где сидели господин Ластман, Алларт, еще трое мужчин и старая дама с кружевной шалью на голове, поглощенные серьезным разговором. Шум мешал Рембрандту расслышать их слова, но он все равно твердо знал: во всем переполненном гостями доме ван Хорнов только эти люди говорят сейчас о чем-то подлинно важном.
Вскоре он выяснил, что узнает почти всех собеседников по предварительным описаниям Алларта: старая дама — это кузина знаменитого историка Хофта и сама коллекционирует всякие письма из старых архивов; толстый человек в простом сером камзоле и с мягким добрым лицом — поэт Фондель, первый писатель Нидерландов; болезненный молодой человек в лиловатом бархате — известный немецкий художник Иоахим фон Зандрарт. Кто четвертый мужчина, который, похрустывая пальцами, сидел в кресле с высокой спинкой, Рембрандт не смог определить, хотя незнакомец заинтересовал его своей внешностью больше, чем все остальные: темные сухие волосы, спускающиеся на низкий лоб, карие слегка навыкат глаза, острый и умный взгляд, сухие поджатые губы, твердый подбородок, густая бородка клинышком. И посреди всех этих людей на низком табурете сидел Алларт, несколько утративший свой обычный блеск — то ли потому, что он как бы поблек в кругу столь прославленных собеседников, то ли вследствие тех слов, которые Рембрандт выслушал сегодня в другой такой же комнате. Алларт был так молод, так уязвим, полуоткрытый рот придавал ему такой глуповатый вид, что все это невольно наводило на мысль: «Если их может слушать он, то почему не могу я?»
Музыка смолкла, танцы на время прекратились — слуги начали подавать ужин. Вереница ливрейных лакеев, нарочито делая большой круг по залу, чтобы выставить блюда на всеобщее обозрение, вносила туда творения поварского искусства — куропаток, окорока, индюшек, горячие хлебцы, пирамиды фиг и апельсинов, колыхающиеся, прямо с огня, пудинги. Есть Рембрандту не хотелось: все эти яства казались ему лишь еще одной преградой, отделяющей его от шести прославленных собеседников, которые говорили сейчас в соседней комнатке о высоких предметах. Но стол все-таки накрыли, танцоры принялись за ужин, и юноша понял, что ему придется покинуть свою позицию.
С помощью услужливого лакея он получил тарелку закусок и прислонился к парчовой портьере, отнюдь не собираясь полакомиться угощением. Тем временем из передней в зал вошел неузнанный им мужчина, тот самый, что похрустывал пальцами. Небрежным жестом отказавшись от тарелки с закусками, он взял кубок с рубиново-красным вином и, причмокнув губами, встал рядом с Рембрандтом.
— Если не хочется, не ешьте, — бросил он так отрывисто и бесцеремонно, что это замечание было трудно счесть попыткой завязать разговор. — Я врач и знаю, что говорю. Положитесь на свой желудок — он лучше вас понимает, от чего надо отказаться. А если вам и есть не хочется и руки деть некуда, пейте.