Джа-лама назвался принцем Амарсаной; бродяга и бандит Георг назвался Джа-ламой. «Джа-лама восставал против китайцев — я восстаю против этой власти, что замучила нас, затравила». Значит, ты политический бандит, спрашивала я его, значит, ты хочешь собирать вокруг себя людей и вести их в бой с властью?.. Да, кивал он, вроде того. Меня ведь уже загребали, хотели упечь в тюрьму. И суд был. «Ты… убил кого-нибудь?!..» — в ужасе кричала я, трогая пальцем его черную жесткую бороду. Он брал мою руку, больно сжимал, отводил от своего лица. «Ты судишь об этом по моей пушке?.. Изволь так думать, пожалуйста. На мне в зале суда, конечно, не было кандалов. Меня спас друг. Он консул в другой стране. Большой жук, богач. Он откупил меня у суда. Дал немыслимые бабки судьям, прокурору. Я бы мог загреметь надолго. Соскучился бы я в застенке, ты знаешь. Там довольно тоскливо».
Иногда он пристально, долго глядел на меня. Я переселилась из актерского вертепа к нему — верней, он сам переселил меня, пришел, покидал мои вещички в сумку, понес в свою черную избу, а я бежала за ним, скользя и падая на иркутском зеленом льду. «Вышей мне, дорогая, Юссун-сульде». Это еще что такое?!.. — вскидывалась я. «Белое знамя. Одно из главных девяти знамен Чингисхана». Я покупала кусок белого атласа, красные шелковые нитки, вышивала на знамени… кого?.. дракона?.. восходящее Солнце?.. полную Луну?.. прищуренную наглую смуглую рожу Чингиса?.. Я не знала. И дракон, и Солнце походили на раскосое бандитское лицо. Я клала печать Джа-ламы на все, что видели мои глаза, что подворачивалось под руку. Я метила его красными кровавыми невидимыми нитями, тянущимися, прядущимися из черного дула его «смит-вессона», из которого он никогда при мне не стрелял, заматывала куделью его пристального взгляда весь широкий мир, сузившийся для меня, пока я была с ним, в одну жемчужину ангарской раковины, в один золотой глаз байкальской рыбки-голомянки.
Мы везде в Иркутске бывали вместе. Нас боялись. При виде Георга народ вздрагивал, отводил от нас глаза. О нем шла дурная слава. Похоже, он гордился ею.
Он сказал мне: я родом из Улан-Удэ, я был объявлен последним Джебдзундамбой-хутухтой; я узнал вещи, принадлежавшие мне в прошлой жизни, вещи умершего седьмого Правителя, великого Богдо-гэгэна. Я воплощение Амарсаны и Занабадзара. Ты не смотри на меня так, будто я из больницы сбежал. Да, я нюхал и лазарет, и тюрьму, и вытрезвиловку, и Бог знает что только я не нюхал; но это моя здешняя, дурацкая, идиотская, мелкая, ничтожная, человеческая мусорная жизнешка, а на самом деле я великий, неужели ты не видишь?.. Он вставал передо мной, длинный, огромный, как китайская башня, шаткая пагода, и смеялся: видишь, какой я великий, когда иду, даже страшно мне с моей высоты поглядеть на землю. Вы, люди, такие мелкие, маленькие. Бегаете у меня под ногами, как маленькие черные жучки… или собачки. До сих пор не пойму, зачем я тебя спас. Выдернул из лап того справедливого человека. Ведь он вполне справедливо поступал. Он тебя добыл и хотел насладиться добычей. А я ему помешал. Но я не жалею. Ты оказалась достойной подругой перерожденца Махакалы. Я и не думал, что ты такая воинственная. Я всегда тосковал по дикой женщине. Я никогда не жил с женщинами. Я был всегда один и царь. Ты первая женщина, с которой я живу.
Он называл Луну странно: царица Ай-Каган. В лунную ночь он внезапно, посреди нашего общего сна, поднимал голову от подушки, вставал с постели, голый и босой, худой и страшный, подходил к окну: оно не было захлопнуто ставнями, и через бельма стекол сочился белый, чуть синеватый зимний свет. Глаза его были закрыты. Он протягивал руки к Луне. Я вскакивала, тоже босиком, подбегала к нему. Не открывая глаз, он шел за лунным светом по избе, ощупывал пальцами призрачные струящиеся лучи. Мне становилось страшно, я хотела кричать, но я молчала. Я понимала: стоит мне крикнуть, и он, с закрытыми глазами, как лесной кот, вцепится мне в горло. Его лицо, бородатое, широкое, как тарелка, было все залито молоком лунного света. Губы его шевелились. Я вставала на цыпочки, слушала. «Царица ночи Ай-Каган, — тихо, невнятно говорил он, — дай своему Джа-ламе новое воплощенье. Подари ему, царица, иное время. Время, в котором я живу теперь, съест меня. Оно уже гложет мои кости, царица. Я чувствую — должна пролиться кровь. Если ты не поможешь мне воплотиться вновь, я убью себя». Я обливалась холодным потом. «Или кто-нибудь убьет меня». Я вспоминала, как он, на кухне, когда я готовила ему, по его приказу, всякие бурятские и монгольские блюда, что он любил — поозы из бараньего мяса и теста, люй-ча с жиром и сливками, — смеясь белозубо, вкладывал мне в руку тесак, поучал: если хочешь убить кого-нибудь, заноси руку так, вот так. И брал мое запястье в свой горячий кулак, и взмахивал ножом в моей руке. Я делала вид, что смеюсь. Вырывала руку. «Ты мне стряпню испортишь. Уйди». Уж не меня ли, кухонную жрицу, он хочет избрать для своего кровавого перехода в иное воплощенье?!