Их открою рывком — что там? Свет? Пустота…
Он Сам не понял, как начал петь внутри Себя песню. Она была похожа на псалом, да, на странный, старинный псалом. Она текла, как кровь, как вода, из-под избитых, скрюченных пальцев Его ног; и Ему казалось — люди опускаются на колени, протягивают руки, зачерпывают чистую воду, черпают кровь, похожую на сладкое дамасское вино, припадают к ней губами, глотают жадно, — но это Ему только казалось. Закатное солнце палило сильнее, и с запада стали надвигаться серые, синие тучи. Поднялся сухой ветер, пылью забил ноздри. Он вздернул голову. Боже Мой, Боже, почему же надо Мной, в вышине, эти снежные, яркие, синие горы?!
Откуда тут горы? Тут только серое, жаркое, пыльное небо…
«Горы Моей юности. Горы Моей войны. Я же тоже был солдатом. Я воевал в горах. Я умер там, давно, в синих, снежных горах. А может, Я там еще только умру? Когда-то… потом… когда перейду этот перевал, когда пробегу, перелечу…»
Его грубо толкнули кулаком в спину. Он упал на колени. В колени больно впились белые, острые камни.
Сверкающая снеговыми сколами гора наклонилась над Ним, как мать.
Мать! Где ты, Мать! Я не вижу тебя! Где ты!
Он искал ее глазами в рокочущей, бурлящей толпе, когда солдаты повалили Его спиной на бревно и растащили Его руки по сторонам. Он искал Мать глазами, а к ладоням уже приставили черные, огромные, как черные рыбы, гвозди, и подняли каменные молотки, и ударили по живым, раскрытым ладоням, и боль обрушилась такая, что Ему почудилось — это у Него не ладони, а лица, живые лица, и гвозди вбивают в глаза, в рот, в глотку.
И тогда Он понял: это Его распинают, это смерть Его началась, вот она идет к Нему.
— Мама! — крикнул Он резко, коротко. — Мама!
— Зови, зови, — ощерился лысый, досиня бритый солдат, грохоча молотком по гвоздю, — может, услышит! Громче кричи!
И тогда Он увидел ее.
Мать Он увидел.