Когда она входила в театр, половина мужчин в радиусе добрых ста метров лишались речи, а остальные сожалели, что женаты. И каждый из них воображал, что только он один способен осчастливить ее. Холодность принимали за многозначительность, а недоступность — за ум. Последнее, наверное, не было ей чуждо, и она иногда ловко щелкала какого-нибудь режиссера по носу, и выглядело это так, словно он проглатывал обмылок. Некоторых это злило, некоторые становились ее друзьями, но никто не оставался равнодушным. Впрочем, самому Иванову удалось избежать подобного теста, потому что он претендовал лишь на роль наблюдателя. Уже тогда у него появилась эта привычка, и он хорошо помнил, как Гана сказала: "Из этой шклявой что-то выйдет, уж очень она лошадиная... и ноги метра по полтора". Возможно, она сказала что-то похожее, но Иванов запомнил именно так, и именно это бросалось в глаза — соразмерная с ростом и плечами крупность. Даже если бы у нее был десяток мужчин, она вряд ли бы изменилась, ибо в ней неотлучно сидел образ ее изболевшейся матери, которая прожила в одиночестве всю жизнь, и в этой жизни мужчины выглядели не с лучшей стороны, так что у Королевы был опыт с самого детства. Худая натуральная блондинка, вынужденная контрастно краситься из-за сцены, с зелеными светлыми глазами, меняющимися в зависимости от времени суток, теперь она представляла сплав красоты и зрелости, но все равно ей всегда чего-то не хватало, словно она не знала простого и доступного правила: все, что касается любви, требует хоть какого-нибудь усилия. Впрочем, насчет любви и обожания ей всегда везло. В конце концов она бросила сцену из-за того, что на ней надо было принадлежать мужчинам. А это ей не нравилось. Она знала, что поклоняться должны только ей.
Сцена не испортила ее характер — портить было нечего, и в жизни Губарю явно подфартило, но едва ли он об этом догадывался. Его чуб по-прежнему воинственно торчал при виде новой юбки у него в студии, пока он не привыкал или пока ему не уступали. Чаще ему нравились женщины противоположного, нервного, типа, о которых можно было зажигать спички. Из-за этого однажды они едва не развелись, но о его изменах Иванов узнал много позднее, когда она уже не танцевала, а занялась телевидением и политикой.
— Между нами всегда кто-то был, — сказала она, вздохнув, печально и красиво поворачивая свое крупное, сильное лицо под нависающим чубом светлых волос, — вначале женщины, а теперь принципы, вернее, полное их отсутствие, — и, конечно, не добавила: "в тебе...", хотя это было ее обычной шпилькой, которой она теперь пользовалась не только дома с Губарем, но и на различных совещаниях, если оппонент был, разумеется, ниже рангом.
Иванов вспомнил, что когда-то это лицо украшало первые страницы журналов мод и центральной прессы. "Мисс Москва' 85!" Зенит славы. Но от первого столичного испуга она так и не оправилась, и в глазах у нее застыл вечный вопрос: "Как я здесь очутилась?" Слишком часто надо было пресмыкаться на новом месте. Губарь сделал единственно правильный вывод: поехал, привез ее, и они поженились.
— Твой мальчик одно время сильно меня интересовал. — Она переменила тему. — Очень умный мальчик и очень рассудительный.
— Вот как?.. — спросил он, размешивая сахар в стакане.
Он не думал об этом. Умный-неумный, какая разница? Он даже не знал, что Дима вхож к Королеве.
Они сидели на "третьей палубе", как любила говорить Королева, во внутреннем дворике, под крышей ворковали голуби, и тень платана падала на окна ее квартиры, обставленной в стиле "деревенской простоты". Иногда порывом ветра сюда заносило прохладу реки.
— Не слишком шикарен, — призналась она, — но... но... в нем что-то есть. — И повторила знакомый жест, но теперь он символизировал бодрость и волю, и уложила ладони поверх колен. — По рукам женщины стараешься догадаться о теле — в подол длиннополого платья, и кольца блеснули, отразив солнце.
— Похож на тебя, только ты на него давишь. Ты уж извини, что я так грубо, но хотелось тебя предупредить... Пожалуй, для него можно что-нибудь сделать — открыть галерею, что ли...
С тех пор как она вынуждена была больше времени проводить здесь, на балконе, в Думе и на телевидении, она всегда носила длинные платья. Она быстро научилась носить их, и вначале Иванов никак не мог привыкнуть к этому.
— Он знает... — произнесла она дальше так, словно доверила тайну ветру и всему окружающему пространству.
Иванов даже не удивился. Разговор, начатый ею самой, не мог закончиться ничем иным — она не любила излияния, но зато любила вмешиваться в чужие дела.
— Почему? — спросил он, хотя, конечно, можно было и так догадаться, потому что ты с ней ведешь себя или как дурак, или как кастрат, а потом пытаешься соорудить внутри себя некую конструкцию под названием "благородный друг".
— Потому что Гана его мать, — коротко и многозначительно сказала она.
— Ах вот в чем дело! — воскликнул. — Потому что...
— Да, — ответила она. — Мальчик имеет право знать...
— Идиотство! — вырвалось у него.