А потом они медленно продолжили свой путь. Ветер дул порывами. Он то налетал откуда-то из ледяных просторов Ладоги, и над дорогой поднимались облака колючей снежной пыли, сквозь которую едва просвечивала луна, то неожиданно стихал, и глазам открывалась бескрайняя, залитая холодным, каким-то мертвым, как казалось Коле, лунным светом пустыня.
Отвратительно скрипел снег. Они еле брели и все чаще и чаще останавливались, с неодолимым желанием опуститься на какой-нибудь бугорок и хоть немножко отдохнуть, подремать. «Только не садиться, — говорила мама, тяжело опиралась на Колю. — Слышишь?.. Только не садиться», — бормотала она, сонно моргая заиндевелыми ресницами. И они вновь медленно, шатаясь, поддерживая друг друга, шли, шли, шли... Останавливались, замирали, прижавшись друг к другу, ноги подкашивались, и один раз они опустились на колени. Так и стояли несколько минут, хрипло дыша и кашляя; мама уже ничего не говорила, а порой, лишь тяжело подняв руку, показывала Коле на белые неподвижные фигуры вдоль дороги.
Наверное, и они превратились бы вскоре в два куска льда, если бы не отставший от колонны заключенный из «Крестов». Когда они все ж поднялись с колен и побрели, одна из придорожных фигур вдруг шевельнулась, сипло кашлянула и подняла руку в громадной варежке. Мама, слабо вскрикнув, отшатнулась и опустилась в снег. «Да живой я, живой, — послышался низкий, басовитый голос. — Спичек нет ли?» — «Да-да... есть... я сейчас, — проговорила мама. Она ползала в снегу, пытаясь подняться, Коля помог ей, мама встала на четвереньки, но подняться уже не было сил, и она села, повторив: — Да-да, я сейчас...» Стянув зубами рукавицу, она медленно, неуклюже сунула руку за отворот шубы в заветный мешочек, где лежал коробок спичек. Протянула его и, оттянув платок от лица, сказала: «Ох и напугали... ноги отнялись. — Подышала в ладони, спросила: — А вы что тут? В Ленинград? Из Ленинграда?»
Мужчина кашлянул, извлек из рукава свернутую уже цигарку, раскурил ее и, сделав несколько глубоких затяжек, протянул маме. И та, кивнув — «спасибо», приняла цигарку. Красный огонек на какое-то мгновение осветил ее осунувшееся от страшной усталости, будто подсушенное морозом лицо, лохматые от инея брови, лохматые, как у какой-то диковинной куклы, белые ресницы. Вернула цигарку, а мужчина, опять кашлянув, представился: «Вересов Федор Степанович. Куда иду? А никуда. Знаете, я как богатырь на распутье. Направо пойдешь, смерть найдешь, налево пойдешь, совсем пропадешь...» Ветер тут немного поутих, пыль снежная осела, луна засветила ярче, и он, Колька, присмотревшись к незнакомцу, толкнул маму в бок: мужчина был в сером, арестантском бушлате. «Простите, вы не из... «Крестов»?» — слабым голосом проговорила мама и — откуда и силы взялись! — поднялась, потянула Кольку за руку. «Да вы не бойтесь!» — окликнул их незнакомец. Он медленно, как показалось Кольке, даже заскрипев, будто все суставы у него смерзлись, распрямился и преградил им путь. Был он высоким, но очень худым, бушлат горбом коробился на спине, а лицо, стянутое поверх шапки прожженным в нескольких местах полотенцем, казалось очень узким, да и какое там лицо: бурая, заиндевелая шерсть, из которой тускло посверкивали светлые, словно подмороженные глаза. Закашлявшись, мужчина поднял руку: погодите и, наклоняясь к маме, торопливо сказал: «Не ворюга я и не убивец, поверьте мне. По вражескому наговору в «Кресты» угодил...» Мама все пыталась пройти мимо, но мужчина загораживал дорогу, и тогда мама сказала: «Ну хорошо. Что же мы стоим? Идемте... богатырь на распутье». Мужчина как-то хрипло рассмеялся и сказал: «Да нельзя мне туда, понимаете? Все, кто отстал от колонны, считаются сбежавшими, понимаете? И как только меня задержат, то тут же пристрелят... — Он задохнулся, судорожно закашлялся, мазнул варежкой по лицу. — А Ладогу мне не перейти. Так что... — Он смолк, поежился, а потом махнул рукой: — А, идемте, была не была!»