Русов прочитал запись в журнале, расписался, что вахту принял, и поглядел на Волошина. Он сидел на диване, курил «Пэлл-Мелл», щурил светлые, холодные, как у рыбы, глаза. Не торопился к себе, задумчиво посматривал на старпома, будто хотел ему что-то сказать. Потянулся к термосу и двум чашечкам, стоящим в углу стола, отвинтил крышку, и в штурманской вкусно запахло крепким кофе. Не спрашивая, хочет или пет, налил кофе в чашечки, кивнул Русову: присядь, выпей. И тот, выглянув из двери штурманской, окинул взглядом расстилающийся впереди, пустынный океан, сел на диван, взял чашечку в руки.
— Как Таня? — спросил Волошин и, вытянув губы трубочкой, подул в чашку. — Дитя как?
— Такой хороший, крепкий мальчишка, — улыбнулся Русов. — Танюшка пеленала его, когда я заходил.
— Грудь-то берет? А то бывает, правда, я сам это точно не знаю, но слышал: детишки грудь не берут у матери.
— Берет. И еще как! Вцепился в сосок, заворчал что-то от жадности. Знаете, Степан Федорович, я с завистью глядел на Таню, моя-то Нинка никак не хочет иметь детей. Говорит, пока плаваешь, никаких детишек.
— Вот и моя... гм, бывшая жена тоже так говорила, — вздохнул Волошин. — Потонула из-за этого наша семейная ладья, Коля. Разошлись. Давно уж это было, двадцать лет назад. Вышла за другого, сухопутного мужика, сыну уже восемнадцать. А я... — Волошин добавил в чашечки кофе. — А я, Коля, один, холодный и пустой, как брошенное на корабельном кладбище судно. Вот возвращаемся на сушу, а я думаю: зачем? Для чего мне эти возвращения?
— Что за грустные мысли, Степан Федорович?
— Эх, Коленька! Плохо быть одиноким, милый. Помню, когда разошлись, так облегчение почувствовал: свободен как птица. Знаешь, до компаний был охоч, до женщин жаден. Вернулся с моря — жив-здоров, не сожрал меня океан, отчего и не погулять шумно, бурно, ярко? А тут жена. Все было, Коля и... все ушло! И лишь с годами пришло понимание — нельзя человеку быть вольным как птица, нельзя жить «проще», строить удобнее для себя жизнь. Ведь и птица вьет свое гнездо, заводит подругу. Вот сейчас ты придешь домой, Нинка тебя встретит на пирсе с цветами, замашет рукой, слезы у нее на глазах выступят, и у тебя все всколыхнется в душе. Ах, как это все здорово! Ночами ты будешь рассказывать ей про этот наш чертов рейс, и спадет внутреннее напряжение, усталость нервная отпрянет, отмоется душа от горечи морских тревог, омолодится, готовая к новым тревогам и заботам. А что я? Одиночество, Коленька, страшно тем, что некому со-пе-ре-жи-вать с тобой, разделить твои горести и радости. И копится все в душе, как хлам в трюме нерадивого судоводителя. Радости, ни с кем не разделенные, сгнивают, а горести оседают на душе, как ржавчина на корпусе танкера.
— В гости к нам приплывайте, Степан Федорович. Хорошо?
— Спасибо, милый, а детишек заводите, слышишь? — Волошин долил еще кофе, махнул рукой, все равно не заснуть, и, помедлив немного, сказал: — Знаешь, о чем я мечтаю? Никогда-никогда не возвращаться в порт. Вплыл бы наш «Пассат» в Черную Океанскую Дыру и...
— С Юриком Роевым поговорите об этом, — Русов хлопнул старого штурмана по колену. — Может, устроит рейсик на Северную Корону?