«Народ чует благо, — ответил отец Леонтий, — как верблюд воду. Как, впрочем, и правду. Вот только путь к ним, в отличие от верблюда, выбирает не всегда самый прямой и быстрый».
«А также честный», — заметил Никита.
«В любом случае не о нравственной ущербности народа надо говорить, — возразил отец Леонтий, — а о его доброте, если он готов ради грядущего блага простить своему руководителю отступление от добродетели».
«А если народ и руководитель по-разному понимают как добродетель, так и отступление от нее? — поинтересовался Никита. — Если руководитель из принципа не собирается отступать от своего варианта добродетели, который как раз и препятствует грядущему благу, ради которого народ готов ему все простить?»
«Между двумя или сотней вариантами добродетели, — ответил отец Леонтий, — есть определяющий — твой. Он — та самая гирька, от которой все зависит. На какую чашу бросишь, та и перетянет».
«А если я не знаю, на какую?» — воскликнул Никита.
«Значит, до тех пор весам колебаться, — ответил отец Леонтий, — до тех пор народу и государству не знать покоя, до тех пор длиться неопределенности — “черной дыре”, в которой бесследно исчезает жизнь, до тех пор торжествовать врагу сущего и вору души. Где ясно и светло, там нет испуга и сомнения. Они там, где зыбко, сумеречно и, следовательно, все возможно».
В любую сторону, подумал Никита, по периметру Божьего Промысла.
Солнечный свет с трудом преодолевал бетонные фильтры. Но когда он добирался до церкви, то, как будто топил ее в благоуханном золотом воздушном масле. Была осень, и редкие листья летели сквозь воздушное масло, как золото сквозь золото, как светлые и ясные мысли сквозь настроенное на божественную волну сознание. Никита вдруг отчетливо (как матрос долгожданную землю) увидел, что мир, помимо того, что разделяется по тысячам признаков, как лезвием-рекой разрезается по двум главным. На одном берегу — Бог. На другом — «все возможно». На берегу Бога было восхитительное в своем совершенстве, пронизанное светом… золотое безлюдье. На берегу «все возможно» — черно от людей, казалось, там сгрудилось все человечество. Контуры не то муравейника, не то многоэтажного паркинга, но, может, и новой Вавилонской башни отчетливо просматривались на этом берегу. Никита подумал, что один раз Бог уже разрушил Вавилонскую башню, имя которой было «глобализм», но люди зачем-то возвели ее снова.
Потому что верили не в Бога и, следовательно, не в Его волю, но во «все возможно».
И это было странно, потому что «все возможно» — являлось обманом, миражом, тогда как Бог был любовью и истиной во всех инстанциях.
«Выходит, что любой выбор — благо, — мрачно констатировал Никита, — любой, не важно правильный или нет выбор, предпочтительнее сомнения, испуга и так далее?»
«В сущности, выбор — гордыня, — посмотрел поверх толстых бетонных лент в тонкое, как золотая фольга, небо отец Леонтий. — Если человек живет по совести, уважает старших, хорошо учится, не обижает малых сих, перед ним не стоит проблема выбора, потому что он уже его сделал, не делая никакого выбора, на всю свою жизнь. В принципе, все просто, парень, — подмигнул Никите отец Леонтий. — Просто не всем по нутру простота, которая лучше воровства!» — надвинул на глаза шлем, запустил «Harley-Davidsоn» рванул, встав на шипованное колесо, как медный (кожно-металлический) всадник от церкви вверх по развязке, как по вертикальной цирковой стене.
Должно быть, он куда-то опаздывал.
На золотой берег божественного безлюдья?
Никита был готов лететь следом за ним бездумным осенним листом, пустым полиэтиленовым пакетом, конфетной оберткой, сплющенной сигаретной пачкой, даже и птицей, рыбой летучей, гадом ползучим, то есть осмысленно не возражал лететь (ползти) за ним Никита, но ветер его судьбы, похоже, дул в иную сторону — на периферию периметра Божьего Промысла.
…Никита подумал, что грешен по всем перечисленным отцом Леонтием пунктам за исключением единственного — учился он хорошо. Более того, не было для него в жизни занятия милее, чем учиться. В этом было невозможно признаться, но уже сейчас — на третьем курсе — Никита… искренне печалился, что учиться остается всего-ничего — каких-то два года.
Он не соглашался с Пушкиным, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля». По его мнению, «покой и воля» являлись составными частями счастья — категории сугубо индивидуальной, в том смысле, что то, что для одного человека было счастьем для другого вполне могло быть кошмаром и бедой. Никита знал, что есть для него счастье, но «тайным» знанием.
Он пережил это счастье… во сне.