(59) Что касается его остальных поступков, отцы-сенаторы, то порицать их - дело, несомненно, трудное и щекотливое. Он был на войне, упился кровью граждан, совершенно непохожих на него, был счастлив, если на пути преступления вообще возможно счастье. Но так как мы хотим, чтобы интересы ветеранов были обеспечены, хотя положение солдат отличается от твоего (они за своим военачальником последовали, а ты добровольно к нему примкнул), все же я, дабы ты не мог вызвать в них чувства ненависти ко мне, о характере войны говорить не стану. Победителем возвратился ты из Фессалии в Брундисий с легионами. Там ты не убил меня. Сколь великое благодеяние! Согласен: это было в твоей власти. Впрочем, среди тех, кто был вместе с тобой, не было человека, который бы не считал нужным меня пощадить; (60) ибо любовь отечества ко мне так велика, что я был неприкосновенным даже и для ваших легионов, так как они помнили, что мной оно было спасено. Но допустим, что ты дал мне то, чего ты у меня не отнял, что я обязан тебе жизнью, так как ты меня ее не лишил. Но неужели я, выслушивая все твои оскорбления, мог хранить в памяти это твое благодеяние так, как я пытался хранить его ранее, тем более, что тебе, видимо, придется услышать нижеследующее?
(XXV, 61) Ты приехал в Брундисий, вернее, попал на грудь и в объятия своей милой актрисы. Что же? Разве я лгу? Как жалок человек, когда не может отрицать того, в чем сознаться - величайший позор! Если тебе не было стыдно перед муниципиями, то неужели тебе не было стыдно хотя бы перед войском ветеранов? В самом деле, какой солдат не видел ее в Брундисий? Кто из них не знал, что она ехала тебе навстречу много дней, чтобы поздравить тебя? Кто из них не почувствовал с прискорбием, что слишком поздно понял, за каким негодяем последовал? (62) И снова поездка по Италии с той же спутницей; в городах жестокое и безжалостное размещение солдат на постой, в Риме омерзительное расхищение золота и серебра, особенно запасов вина. В довершение всего Антоний, без ведома Цезаря, находившегося тогда в Александрии, но благодаря его приятелям, был назначен начальником конницы82. Тогда Антоний и решил, что для него вполне пристойно вступить в близкие отношения с Гиппием и передать мимическому актеру Сергию лошадей, приносящих доход83; тогда он и выбрал себе для жилья не этот вот дом, который он теперь с трудом удерживает за собой, а дом Марка Писона84. К чему мне сообщать вам о его распоряжениях, о грабежах, о раздачах наследственных имуществ, о захвате их? Антония к этому побуждала его нищета, обратиться ему было некуда; ведь ему тогда еще не достались такие большие наследства от Луция Рубрия и Луция Турселия. Он еще не оказался неожиданным наследником Гнея Помпея и многих других людей, находившихся в отсутствии85. Ему приходилось жить по обычаю разбойников и иметь столько, сколько он мог награбить.
(63) Но эти его поступки, которые, как они ни бесчестны, все же свидетельствуют о некотором мужестве, мы опустим; поговорим лучше о его безобразнейшей распущенности. На свадьбе у Гиппия ты, обладающий такой широкой глоткой, таким крепким сложением, таким мощным телом, достойным гладиатора, влил в себя столько вина, что тебе на другой день пришлось извергнуть его на глазах у римского народа. Как противно не только видеть это, но и об этом слышать! Если бы это случилось с тобой во время пира, ведь огромный размер твоих кубков нам хорошо известен - кто не признал бы этого срамом? Но нет, в собрании римского народа, исполняя свои должностные обязанности, начальник конницы, для которого даже рыгнуть было бы позором, извергая куски пищи, распространявшие запах вина, замарал переднюю часть своей тоги и весь трибунал! Но он сам признает, что это относится к его грязным поступкам. Перейдем к более блистательным.