Прошло три месяца. Был вечер. Я брел куда-то по одной из центральных иерусалимских улиц. Закатное небо зажигало крохотные малиновые искорки на матовой скорлупе фонарей. Вдруг ко мне, как сорвавшийся с привязи медведь, бросился какой-то человек и схватил за руку. Уходящее солнце било в глаза, и я не сразу разглядел его лицо.
— Ты тот самый солдат, который приходил ко мне и рассказывал о войне, — сказал он, и я узнал его. — Я был болен тогда. Не мог говорить. Но я все помню. А теперь я совсем здоров. Смотри!
И, чтобы продемонстрировать свое здоровье, он тут же попытался поднять за рессоры одну из стоящих у обочины машин.
Через пять минут я чувствовал себя так, словно мы были знакомы всю жизнь. Почти до рассвета пробродили мы по узким иерусалимским улицам, размахивая руками, перебивая друг друга. И почему-то значительной и важной кажется мне та наша встреча, хоть я и не помню уже, о чем мы тогда говорили. Может быть, потому, что в тот вечер почувствовал я в нем человека огромного дарования, любящего и страдающего.
Потом он приходил к нам чуть ли не каждый день. Дверь у нас обычно не запиралась, и он сразу врывался в комнату, заполнял ее собой, огромный, грузный и одновременно изящный и быстрый, как кавалер Глюк. К радости моего сына Амира, пушистым белым шаром вкатывался вслед за ним пес «Том с хвостом», всюду сопровождавший тогда хозяина. Осваиваясь, Толя ни минуты не сидел спокойно. Подходил к полке, снимал какую-то книгу. Читал вслух, тут же комментируя прочитанное. О чем-то рассказывал рокочущим громким голосом, одновременно разыгрывал со мной партию в шахматы. Наконец, надолго устраивался в своем любимом кресле, как путник, дождавшийся желанного отдыха.
Чувство юмора, без которого не существует полноценного человека, было у него отменное. Хвастался, что ему однажды удалось перешутить знаменитого московского острослова Зяму Паперного, одарившего присутствующих свежеиспеченным афоризмом: «Ум хорошо, а х… лучше». Толя мгновенно откликнулся: «Кто с умом да с х… — два угодья в нем».
Любил острое словцо, хорошую шутку, соленый, но не скабрезный анекдот. Его шутки часто носили характер стихотворных экспромтов. Он даже изобрел новый жанр — двустишие, в котором первая строка русская, а вторая ивритская. Как-то выдал, печально глядя на пустой фиал за накрытым столом: «Глаза косит,
Был добрым, тонко чувствовал чужую боль, чужое страдание. Но мог и вспылить, и нагрубить. Сам же страдал от этого и мирился потом бурно, радостно.
Любил делать друзьям подарки. Ему нравился сам процесс дарения, приятно было доставлять людям радость. У меня висит подаренный им портретный силуэт Ахматовой. Ее медальный горбоносый профиль четко вырисовывается на фоне Невы и Петропавловской крепости.
К детям и женщинам относился бережно, по-рыцарски. Они это чувствовали и одаривали его привязанностью и любовью.
Когда я пересказал пятилетнему Амиру басню «Стрекоза и муравей», он спросил: «Папа, а правда, муравей был плохой?»
Якобсон сказал по этому поводу: «Как сильно развито в детях чувство справедливости и как жаль, что у большинства из них оно проходит, когда они вырастают».
Пил он много. Но в его пристрастии к алкоголю не было патологии. И в последние годы в России, когда он ходил по лезвию, и здесь, в Израиле, выпивка взбадривала его, помогала держаться. На самом же деле застолье ценил он больше опьянения. Однажды обронил, задумчиво вертя в руке только что опорожненную рюмку:
— Сколько я встречал людей угрюмых, неразговорчивых, которые, опрокинув стопку-другую, превращались вдруг из собутыльников в интересных собеседников.
— Толя, — сказал я как-то, — хочешь свежий литературный анекдот?
— Валяй, — оживился он.
— Два интеллигента входят в московский книжный магазин. Первый спрашивает: «Может ли один человек нажить себе брюшко на дистрофии другого?» — «Ты о чем?» — удивляется второй. «А вот, — и первый указал на толстенную книгу на прилавке: „Лева Задов. Жизнь и творчество Александра Блока“».
Толя усмехнулся, раскуривая трубку:
— Ну, какой же это анекдот? Знал бы ты, сколько этих трупоедов я перелопатил, работая над книгой о Блоке.
И тогда я задал вопрос, давно вертевшийся на языке:
— Толя, а почему ты в «Конце трагедии» полемизируешь с этими трупоедами? По-моему, это единственный недостаток твоей книги.
Он ответил сразу, не задумываясь:
— Я не мог этого избежать. И не с ними я полемизировал, а с силой, стоявшей за их спиной.