…Ты пишешь ко мне, что не худо бы литераторам представить адрес Императору[1] о излишних и стеснительных действиях цензуры[2]. Сначала я оставил эту мысль без большого внимания, как несбыточную. Потом, однако, когда я обдумал твой характер и что у тебя часто от первой мысли до дела бывает полшага, тогда я испугался и за тебя, и за дело. Подумай: при теперешних бестолковых переворотах на Западе
Письмо к В.А. Жуковскому[1]
Пишу к Вам между днем Нового года и днем Вашего рожденья. Каждый перелом времени да будет во благо Вам, так как вся жизнь Ваша была на добро другим и на славу русскому слову. Я прочел Вашу вторую часть «Одиссеи»[2] с высоким, изящным наслаждением. Оттого ли, что, приступая к ней, я уже свыкся с камертоном «Одиссеи», или оттого, что в самом деле так, но мне показался перевод второй части еще совершеннее первой, хотя она меньше богата содержанием. Теперь «Одиссея» Гомера навсегда воскресла для нас из пыли ученого кабинета и поместилась в число созвездий, под влиянием которых будет развиваться русский ум. Теперь хорошо бы было, если бы, отдохнувши от Вашего великого труда, Вы полюбили мысль: воскресить для нас «Илиаду» так же, как Вы воскресили «Одиссею»; чтобы они стояли вместе, помогая друг другу раскрыть перед нами всю тайну души Гомера и его времени и весь объем его вселенной. Перевод Гнедича[3], конечно, имеет большие достоинства: он, говорят, близок и для литературного языка особенно полезен был потому, что обогатил его большим запасом технических выражений и несколькими удачно употребленными словенскими словами. Но он пухл, тяжел и неестествен. Потому он читается только по долгу литературной службы, а не по внутренней потребности.
Правда, я знаю двух человек, которые восхищались им от всей полноты сердца: это покойный Языков[4] и мой сын, когда ему было 8 и 9 лет. Но Языков мог восхищаться им потому, что для него каждое новое выражение было драгоценностью, а мой сын потому, что читал его, когда за содержанием языка не замечают.
Если же Вы не решитесь на этот огромный труд, то переведите нам «Прометея» Эсхилова[5] — эту искру истины в темноте многобожия, предчувствие лжеверия о готовой ему погибели, сознание бессилия князя тьмы над добывшим огонь истины человеком, угнетенным, но торжествующим надеждою на грядущее избавление.