Все относительно — трезвая мысль и бред. Любая истина живет не более предельного возраста водовозной клячи. Мы исчислили все, а в сущности, ничего не знаем: ни емкости, ни
Что же тогда человек, как не могильный червь?
Сама Вселенная, мыслимая прежде человечеством как единый организм, теперь — не что иное, как водопад сгорающих миров. Нет бессмертия, материя конечна. Число миров исчерпано. Все бытие мгновенно и случайно. Жизненные явления — гребень волны между двумя безднами смерти. Возводя соборы космогонии, человек отображает в них не внешний мир, а только лишь грани своего незнанья. Вот почему я предпочитаю начать сызнова — быть Вселенной и творцом, самому взрывать плугом целину земли. Вот почему я зажигаю сам свой светильник, сознав себя божественным и вечным. К тому же я не обольщаюсь и в этом, счастливый уже тем, что могу лицезреть — солнце, твердь и море — три начала, двинувшие человеческий разум по пути творчества и достижений. Прими это как бред одинокого чудака и не взыщи за болтливость.
Знаешь ли ты Тесьминова? Весьма известного композитора Тесьминова, Николая Васильевича? Во всяком случае, ты должен быть знаком с его музыкой. Она, несомненно, нравится тебе, изощренному ценителю архитектурности форм в искусстве. Тесьминов безукоризненный зодчий, вне зависимости от того, что он строит. Прослушав его у себя два раза (он поселился месяц тому назад в Хараксе и почел долгом посетить меня), я откровенно высказал ему это впечатление, но, видимо, оно скорее огорчило, чем обрадовало его. Вот художник (я его почти не знаю как человека), внешний облик которого неотделим от его творчества. В этом большая радость.
Я смотрел на его руки, движения корпуса, черты его лица,— дух несоответствий не коснулся их. Боишься увидеть за этим гармоничным обликом мятущийся хаос современного калеки.
Но гений случая играет нами. Пять дней назад, купаясь с лодки в море, Тесьминов пытался взобраться на валун, которому легенда дала имя святой Евпраксии. Пальцы не удержали скользкий камень, и в своем падении музыкант обезобразил об острые зубья шифера свое лицо. Его принесли на носилках ко мне, где ему подали первую помощь. Ушиб оказался неопасным, но доктор сказал мне, что шрам на лице Тесьминова останется до конца его дней. Одна багровая линия, точно проложенная рукою неудовлетворенного художника, бороздит справа налево от лба до подбородка, через переносицу когда-то безупречный в своих пропорциях лик.
Я стараюсь как можно реже посещать больного, которому теперь значительно лучше. Мне не столько жаль человека (признаюсь тебе в этом), сколько нарушенную гармонию. Но Тесьминов, кажется, не пал духом, он до странности весел. Эта веселость еще больше безобразит его. Он говорит, что счастливо отделался, так как руки его не повреждены, и мечтает о новых творческих достижениях. Дитя, он не сознает, что его прелесть — его талант — в нерушимой слиянности создания и мастера. Только мудрец в уродстве своем может быть прекрасным. Но в чем очарование искалеченного ребенка? Он вызывает только жалость, чувство, чуждое суровому искусству. Если Тесьминов теперь попытается сыграть мне что-нибудь, мне непереносимо будет его слушать. Но, к счастью, доктор прописал ему полный покой, рекомендовав в ближайшие же дни ехать в Москву для более успешного лечения ранений. От души желаю ему вернуть утраченное равновесие плоти и творящего духа, но, увы, то, что покачнулось,— не остановишь. Человек не родится дважды.
Не кажется ли тебе, что этот эпизод, переданный мною как отраженье мимо текущей жизни, в какой-то своей глубинной сущности, связан с тем, что я тебе написал раньше. Я попытаюсь сегодня вечером додумать это до конца, а сейчас ставлю последнюю точку.
Неизменно твой
Общий комментарий